Ученые из Танаиса приходят сюда молиться, а в одном случае – даже креститься в православную веру, после двадцатилетнего изучения атеистического материализма. Они находят удовольствие в церкви, которая так неожиданно оказалась посвящена не только Богоматери, но и всем женщинам. Но в Недвиговке, где женщинам положено знать свое место, люди не знают, как и относиться к этим фрескам. Они воспринимаются как очередная рябь одной из множества далеких революций, которые достигают низовий Дона, смущая и тревожа казаков.
Священник спросил меня: “Что мы должны думать об этой новой России? Люди со стороны начинают приходить в нашу деревню и продавать вещи, сделанные другими. Пуститься в дорогу, чтобы встать на улице и продавать морковь, которую ты сам вырастил, игрушку, которую ты вырезал, чайник, который ты спаял в собственной мастерской, – ладно, это естественно и даже хорошо. Но эти новые люди ничем не занимаются, только покупают и продают. Они покупают вещь в другом месте и приходят сюда, чтобы перепродать ее дороже. Они не работают, они ничего не делают! Я говорил своей пастве, что это порок, грех наживаться на том, что ты сам не произвел!”
Чтобы люди в низовьях Дона перешли к рыночной экономике, недостаточно законов, принятых в Москве. Нужна ни больше ни меньше культурная революция, ниспровержение нравственных норм, передающихся из поколения в поколение – ниспровержение не менее полное, чем обращение, которое замыслил святой Кирилл для хазарских язычников (святой Кирилл потерпел поражение: хазары предпочли иудаизм).
Однажды в гостиничном номере в Анапе я до поздней ночи спорил с казаком, который решил заняться туристическим бизнесом. Сидя на своей кровати, он ел соленую азовскую селедку, отрывая головы и ловко разделывая тушки при помощи собственного мозолистого большого пальца. Его замысел состоял в том, чтобы пригласить богатых иностранцев отдыхать в донской деревне. “Можно перевозить их из Москвы чартерными рейсами, – предложил я. – Вы можете построить в степи под Новочеркасском пансионат, комфортабельные домики с водопроводом, и предложить познакомить их с казацким культурным наследием”.
Он покачал головой. “Это слишком дорого. Привезти их на поезде выйдет гораздо дешевле. Они могут жить в квартирах у местных, которые будут сдавать им комнаты за доллары”. Но конечно же, – сказал я, – вы должны сначала сделать какие‑то инвестиции, чтобы привлечь иностранных клиентов: тогда вы сможете вернуть первоначальные издержки и получить прибыль, устанавливая высокие цены.
“Нет, нет, – отвечал казацкий предприниматель, – иностранцы будут платить по очень высоким расценкам, а мы потратим на них как можно меньше, так мы заработаем больше денег”.
В номере было еще двое человек. Первой была молодая женщина-археолог из Танаиса, сама казачка по происхождению. Она слушала эту беседу со все возрастающим отвращением. Тут она вмешалась: “Речь идет о том, чтобы поделиться нашей культурой с гостями из других стран. И для этого нам не нужно все это подлое торгашество!”
Другим человеком был армянин, рабочий из Ростова, занимавшийся частным извозом. Он ничего не сказал, но поймал мой взгляд. Блеснул золотой зуб. Он закатил глаза и тихонько недоверчиво покачал головой: русские!
Любые варвары – по определению “так называемые”: сами они не считают себя варварами. И только в последние сто лет некоторые европейцы решили в виде эксперимента описать как варваров самих себя. В рамках беспощадной модернистской критики “упадочной” и ограниченной цивилизации они предложили поменять местами все строчки общепринятой таблицы значений. “Варварские” свойства были перенесены из “плохой” графы в “хорошую”. Насилие, непосредственность, молодость, культ лидерства и природа стали положительными характеристиками. Терпимость, зрелость, рационализм, демократия и сама городская культура стали показателями отрицательными и декадентскими.
В январе 1918 года, вынашивая свою поэму “Скифы”, русский поэт Александр Блок “ощущал физически, слухом, большой шум вокруг – шум слитный (вероятно, шум от крушения старого мира)”. То, что он написал вслед за тем, стало посланием к этому старому “цивилизованному” миру, к Европе, от России, омолодившейся и возвратившейся, благодаря революции, к своей варварской сути:
Да, скифы – мы! Да, азиаты – мы,
С раскосыми и жадными очами!
<…>
В последний раз – опомнись, старый мир!
На братский пир труда и мира,
В последний раз на светлый братский пир
Сзывает варварская лира!
Когда Блок подхватил “варварскую” спесь от имени революционной России, она была уже изрядно потрепана на службе у имперского национализма, прежде всего в Германии. Император Вильгельм II, отправляя свои войска в Китай для подавления Боксерского восстания, призвал их подражать в беспощадности гуннам; во все время существования Второго рейха, начиная с его основания в 1871 году, варварский стиль воплощался в монструозных государственных монументах: неоязыческих колоссах на памятнике битве народов в Лейпциге или псевдоацтекском китче Немецкого угла, имперского зиккурата, возведенного в Кобленце в месте слияния Рейна и Мозеля. В Третьем рейхе этот стиль превратился в настоящую культурную догму. Достаточно вспомнить проект мавзолея, который должен был увековечить память павших эсэсовцев, погибших в русской кампании: искусственные горы из земли, возвышающиеся над степью по образу скифских или сарматских курганов, одинокие и забвенные могильные холмы варварской касты воинов.
Провозглашая себя варваром, человек фактически получает лицензию на акты невыразимой жестокости. Но в то же время такая заявка означает, что в действительности он не варвар, а “цивилизованный” человек, который заимствует театральный костюм из цивилизационного гардероба равнозначных ценностей, чтобы сделать некое заявление об упадке эпохи. Слова могут меняться, но лежащее под ними старое афинское противопоставление между варварами и “людьми нашего разбора” остается неизменным.
Именно поэтому так показателен неоказацкий дискурс грубости и простоты. Евгений Ефремов, один из новых атаманов донских казаков, недавно сказал Брюсу Кларку из Times, что, отправив людей сражаться в Молдавию, он чувствовал себя так, будто “выпил стакан холодной воды после долгого перехода по пустыне”. В этой реплике, представляющей собой выразительный образец казацкой риторики, Ефремов показал, что на самом деле представляет собой новая казацкая идеология: парад отрицаний, подростковую “черную мессу”, участники которой отправляют литургию задом наперед – не для того, чтобы вызвать демонов, а для того, чтобы ужаснуть либеральное благочестие.
В некоторых поселениях донских казаков самопровозглашенные деревенские суды подвергают людей публичной порке, нередко – заезжих армян. Внешне это выглядит как возврат к традициям. В реальности это перформанс самосознания, пантомима “наследственного” атавизма, которую устраивают, чтобы произвести впечатление на других русских.
Казаки были последним из множества степных народов, которые жили на черноморских просторах по старинке. Однако в некоторых отношениях они отличались от своих предшественников. Казаки никогда не были настоящими кочевниками, мигрировавшими в кибитках среди своих стад, как татары Золотой Орды или первые скифы и сарматы. Казачьи войска были утлыми плотами, на которые карабкались беглецы и авантюристы всех мастей, и экономика их была смешанной: они были в такой же мере свободными крестьянами, проживающими в деревнях, в какой коневодами и скотоводами.