Когда последние жители Полонезкёя, говорящие по‑польски, лягут в землю, от них останутся памятники. Один из них – бронзовая доска с барельефным портретом, висящая снаружи у двери церкви: “Нашему певцу – Адаму Мицкевичу, в годовщину его смерти”. Другой памятник, самая величественная могила на деревенском кладбище, представляет собой алтарь, окруженный разбитыми классическими колоннами. На самой высокой из них вырезан белый орел в короне; возле алтаря находится Погоня – атакующий всадник с воздетым мечом, герб Великого княжества Литовского. Здесь лежит Людвика Садык, в девичестве Снядецкая, “дочь Анджея и племянница Яна, жена генерала – командующего оттоманских казаков-драгун; умерла в феврале 1866 года в Джихангире в Константинополе, похоронена в польской земле в Адамполе”.
Мицкевич писал однажды о том, как перед лицом смерти первые воспоминания мешаются с последними. В 1855 году, приехав в Стамбул в последние месяцы своей жизни, он нашел там женщину, которую знал молодой девушкой в Литовской глубинке. Среди виленских студентов Людвика Снядецкая, хорошенькая черноглазая молодая женщина, славилась своими волнующими взглядами на права женщин, которые должны были, по ее мнению, стать программой следующей революции. Ее отец был профессором химии в Виленском университете, а дядя был там же ректором: “Людвизя” не боялась никого, и когда в нее влюбился молодой поэт Юлиуш Словацкий, она решительно ответила, что он может рассчитывать на ее дружбу, но ни на что больше. Уже изгнанником, в Париже, он все еще пылко мечтал о ней почти двадцать лет спустя.
В Стамбуле Людвика отнеслась к пожилому Мицкевичу не только как к поэту, но и как к старому другу. Искушенная в вопросах бедности, гордости и эмиграции, она сразу поняла, что он нездоров и что скрывает, что слишком беден, чтобы питаться как следует. Она тщетно пыталась заманить его в какое‑нибудь благоустроенное жилье: в гостиницу в районе Пера или в свой собственный высокий деревянный дом над Босфором в Бешикташе. Но Мицкевич предпочитал оставаться в своих, как он это называл, “дырах”: в сырой, темной келье лазаристского монастыря в Галате, а позже – в единственной, лишенной мебели комнате в Пере. Один его посетитель сказал, что эта комната “пахла запустением и напоминала наши корчмы осенней порой на украинских шляхах”
[45].
Людвика Снядецкая вышла замуж за одного из самых сумасбродных романтических изгнанников. Михаль Чайковский, еще один знатный восточный поляк, командовал партизанами в лесах Западной Украины во время ноябрьского восстания 1830 года. Сбежав в Париж, он писал яркие исторические романы о казаках и цыганах и одновременно с этим сумел убедить французскую разведку в том, что является не только опытным подпольщиком, но и экспертом по ближневосточной политике. Получив в 1851 году назначение в Стамбул и приехав туда вместе с Людвикой, он поразил своих французских нанимателей, обратившись в ислам и вступив в турецкую армию. Михаль Чайковский превратился в генерала Садык-пашу.
Людвика, по‑видимости, сочла это мудрым шагом. И она оказалась права. Через несколько лет разразилась Крымская война, тот самый конфликт между Россией и западными державами, заключившими союз с Турцией, о котором молились поляки. Князь Адам Чарторыйский в Париже призывал всех поляков поддерживать Турцию, а в Бургасе, между Стамбулом и устьем Дуная, Садык-паша начал собирать армию. Предполагалось, что это будет польский легион. Многие поляки прибывали из Франции и Англии, чтобы к нему присоединиться. Кроме этого, Садык-паша набирал рекрутов и в союзных лагерях военнопленных, принимая любого, кто желал сменить мундир и сражаться против царя. Подразделения под командованием Садык-паши включали в себя множество украинцев, казаков и евреев. Эти “оттоманские казаки”, хотя и горели воодушевлением, представляли собой своего рода сборную солянку.
Во время Крымской войны Людвика стала самой важной политической фигурой польской эмиграции в Турции. В числе прочего она действовала как офицер связи между командирами польских вооруженных сил, тренирующихся в своем лагере в Бургасе, на Черноморском побережье, и политическими посланцами из Парижа, которые пытались использовать оттоманских казаков в качестве преимущества при переговорах, чтобы повлиять на военные задачи союзников. Эта женщина, чье надгробие предсказуемо описывает ее как дочь одного мужчины, племянницу другого и жену третьего, провела немалую часть жизни, отдавая мужчинам приказы, которые те исполняли. В ответ они обвиняли ее во властности, на что она не обращала внимания, и жаловались, что она бессердечна, хотя она таковой не была.
Адам Мицкевич прибыл осенью 1855 года из Марселя на пароходе Mont Thabor. Его прикрытием было путешествие с целью изучения системы образования на Балканах, но он уделял мало внимания преподаванию в школах Османской империи. Впервые за долгие годы он чувствовал себя счастливым. Война в Крыму шла, по видимости, хорошо, а он снова возвратился в мусульманский мир в первый раз после своей крымской поездки.
По пути он сошел на берег в Смирне, но там его не занимали обычные достопримечательности: “Я присматривался к кое‑чему иному, – пишет он в письме. – Валялась там куча навоза и мусора, все остатки разом: навоз, помои, кости, битые горшки, кусок подошвы от старой туфли, чуточку перьев – вот что мне пришлось по душе! Я долго стоял там, ибо все было точь‑в-точь, как перед корчмой в Польше”.
Ему нравилась тяжелая жизнь. В Стамбуле он действительно нуждался, но возможно также, что он хотел доказать самому себе, что и на пятьдесят седьмом году жизни по‑прежнему может жить как кочевник, солдат или студент. В обители лазаристов Мицкевич спал, укрывшись плащом, и использовал свой дорожный сундук как стол и книжную полку. Он привез свою любимую трость – “посох пилигрима” – и следовал своему излюбленному утреннему ритуалу: стакан турецкого кофе с коньяком и густыми сливками, а затем трубка с крепким табаком. В Бургасе он тоже был счастлив. Еще в 1848 году, в момент, когда тоже казалось, что незыблемые очертания европейского самодержавия распадаются на части, он собрал свой собственный польский легион в Риме и провел его маршем по Милану, чтобы бросить вызов мощи империи Габсбургов. Теперь, в компании Садык-паши, мужа Людвики, он снова спал в палатке, делал верхом на коне смотр польским войскам – оттоманским казакам – и наблюдал за их боевой подготовкой. Он ездил охотиться в горах и слушал солдатские песни у костра.
Оптимизм продлился недолго. Мицкевич поссорился с Садык-пашой. Между Бургасом и Парижем назревал политический кризис; Садык желал верховного командования независимой польской армией в подчинении у султана, а Чарторыйский отдавал предпочтение британскому плану разделения поляков между несколькими иностранными командованиями и обвинял Садыка в жажде диктаторской власти. Но Мицкевича это не заботило. Садык был импульсивным восточным поляком его излюбленного типа, и он разделял инстинктивное стремление Садык-паши к независимой польской армии, сражающейся как признанный, самостоятельный член антироссийской коалиции. Его собственные расхождения с Садык-пашой касались евреев.