Но что в действительности означал этот призыв к идентификации с “родиной”? Современные государства Греция, Ирландия, Израиль, Венгрия и Польша – все это современные реконструкции исчезнувших государств. Причем воспроизводят они их очень неточно; ни одно из них не находится в границах своего “оригинала”. Но все те оригинальные государства объединяет то обстоятельство, что они были стерты с политической карты мира имперским насилием. Соответственно, люди, покинувшие прежние их территории как эмигранты (в основном в XIX веке), сохранили и передали дальше ощущение того, что их отъезд из родных стран был вынужденным, а вовсе не результатом свободного выбора.
По этой причине восстановление указанных стран в качестве независимых национальных государств было для диаспоры одновременно трогательным и ободряющим. Эмоционально трогательным оно было потому, что независимость не только воспринималась как реванш за травму эмиграции, но и служила ей оправданием. В стране вроде Соединенных Штатов появление на мировой сцене Ирландии или Польши как полностью оперившегося государства, выдающего паспорта и принимающего участие в мировых конференциях, поднимало самооценку бостонских ирландцев или чикагских поляков. Любая торжествующая национально-освободительная риторика приписывала трагедии прошлого иностранному имперскому угнетению: “Мы не бежали из своей страны, бросив ее в час испытаний. Мы были изгнаны за море английскими землевладельцами, или прусскими жандармами, или царскими казаками”.
И это ободряло диаспору, потому что таким образом спрос с эмигранта был невелик. Конечно, бывало моральное давление с целью “возвращения” – интенсивное в случае сионизма, номинальное в случае Ирландии или Польши. Но по большей части эмигрант мог сидеть на двух стульях. Он или она могли по‑прежнему пребывать в относительном комфорте Чикаго, Нью-Йорка или Мельбурна, пользуясь дополнительными сентиментальными правами, которые давал второй паспорт и флаг, который можно нести на параде в день независимости прежней родины
[51].
В то же время культурный разрыв между диаспорой и “родиной” увеличивался иногда действительно очень быстро. Не понадобилось и двух столетий, чтобы превратить обычного поляка из Иллинойса в иностранца в Варшаве, где он, если вообще говорит по‑польски, обычно озадачивает своих собеседников пережитками исчезнувшего крестьянского диалекта. В Будапеште секейские женщины из Трансильвании, одетые в крестьянские костюмы и продающие вышитые полотенца в подземных переходах, не являются в прямом смысле слова эмигрантками – это их страна покинула их, когда Венгрия уступила Трансильванию Румынии, а не наоборот; но их культура теперь далека от культуры венгров конца XX века. Немецкие Einsiedler [отшельники], приезжающие сегодня в Федеративную Республику Германия после столетий, проведенных в деревнях Восточной Европы, Украины, России и Сибири, часто плохо говорят по‑немецки или не говорят вовсе и приносят с собой идею Германии – благочестивой, трепещущей перед властями, репрессивной, – которая устарела уже к временам Бисмарка.
Здесь происходят два процесса, на первый взгляд противоречащие друг другу, но на самом деле взаимодополняющие. По мере того как культурный разрыв увеличивается, субъективная важность национальной идентичности – в узком значении принадлежности к национальному государству – возрастает. Этот новый патриотизм диаспоры может оставаться не более чем прихотью воображения, но бывают времена, когда подобные чеки Банка Символов внезапно и безрассудно предъявляются к оплате. Мы переживали подобные времена в течение пятидесяти лет. Антисемитизм в Европе XX века и последовавший за ним подъем арабского национализма привлекли евреев Европы и Ближнего Востока в Израиль. Когда советская диктатура ослабла, поволжские немцы (также депортированные Сталиным в Среднюю Азию) отправились в Германию, объявив, что “возвращаются домой”.
Точно так же поступали и понтийские греки. На территории бывшего Советского Союза их осталось около 300 000, из которых больше половины – в Казахстане и Узбекистане. Большинство теперь намерено “вернуться домой”, и почти 200 000 уже сделали это в последние несколько лет. И под “домом” они подразумевают современную Грецию.
С исторической точки зрения с экстравагантностью этого заявления не могут соперничать даже евреи-сионисты. Прошло почти три тысячи лет с тех пор, как первые греческие колонисты пересекли Босфор и основали торговые поселения вокруг Черного моря. Большинство их происходило не с Пелопоннеса, а из ионийских городов на Эгейском побережье, на территории современной Турции. С тех пор их культура и язык неуклонно отдалялись от языка и культуры полуострова, который мы называем Грецией. И тем не менее сегодня их потомки направляются в Афины и Салоники, как будто это самое естественное дело на свете.
После смерти Сталина в 1953 году депортированным грекам, получившим советское гражданство, было разрешено вернуться из Средней Азии. (Большинство отправилось обратно в Грузию, несмотря на то, что их дома и земля были проданы или конфискованы после 1949 года.) Остальные – те, кто сохранил греческие документы, выданные страной, которой они никогда не видели, – остались в изгнании. Кажется, на этом этапе их представление о собственном статусе и отношениях с Грецией начало меняться. Они приняли свое первое великое переселение, бегство от турок в Понте, как эмиграцию, переезд на новые берега того же моря. Но сталинская депортация превратила понтийских греков в беженцев в их собственных глазах.
Доктор Эффи Вутира обратила внимание на то, что современное употребление слова “беженец”, особенно в английском языке, предполагает существование национального государства. К середине XX века стало считаться само собой разумеющимся, что каждый человек – член национального сообщества. Каждый человек где‑то находится дома, согласно собственному паспорту. Большое и постоянно возрастающее число новоявленных международных “бездомных” – беженцев – составили, таким образом, люди, чье бедственное положение заключалось в том, что они были разлучены с государством, которому принадлежали по праву. Именно поэтому мы почти всегда прибавляем к этому термину прилагательное, указывающее на национальность, как в словосочетаниях “боснийский/польский/заирский беженец”. Беженец – это человек, который некогда имел нацию, но утратил ее.
Это странный, неприемлемый способ обозначения миллионов перемещенных лиц и целых семей, гонимых туда-сюда мировыми приливами, но сами перемещенные его используют все чаще – именно потому, что слово “беженец” подразумевает некую государственную принадлежность. Так было не всегда. Шотландские горцы, говорящие на гэльском языке, которые были выдворены из своих городков и перевезены в Канаду, считали себя не беженцами, а эмигрантами, несмотря на то, что их отъезд (“чистка шотландского высокогорья”) обычно не был добровольным. Понтийские греки, бежавшие из Трапезунда, чтобы держать пляжные кафе в Сухуми, издавать газеты в Одессе или разводить виноградники в Грузии, оплакивали свои утраченные дома, но готовились пустить новые корни. Однако когда Сталин выдернул их с Черного моря и выбросил в среднеазиатской пустыне, угрожая всему их сообществу физическим и культурным вымиранием, они уже не могли больше считать себя эмигрантами. На этот раз они были не просто переселены, а приговорены.