Эта дилемма стара, как сами общественные науки, которые, собственно, не так уж стары, но уже потрепаны в боях. То, что звучит как диспут о профессиональной этике, на самом деле является спором о познании. Одна сторона защищает идею о том, что факты говорят сами за себя и что филолог, следовательно, должен прислушиваться к ним в беспристрастном молчании. Другая сторона возражает, что факты говорят почти все, что угодно исследователю, и что то, что он слушает в молчании, всего лишь гул его собственных неосознанных предубеждений. Исследователь – часть исследования, он действует внутри ситуации, а не рассматривает ее в некое воображаемое окно, и признание этого факта – непременная предпосылка познания.
С этой точки зрения рассматривают политику вмешательства Фойрштайна его сторонники. Так, профессор Джордж Хьюитт, заведующий кафедрой кавказских языков лондонской Школы восточных и африканских исследований, делится своими чувствами о другой культуре, находящейся под угрозой исчезновения, а именно мегрельской:
Те, кто порицает Фойрштайна или меня за вмешательство в чужие дела и за то, что мы не можем спокойно предоставить мегрелам (и сванам) самим решать свою судьбу, очень кстати забывают о судьбе тех мегрелов, которые действительно осмеливаются поднять голову, чтобы инициировать дискуссию – [эти головы] метафорически (а в условиях, которые сложились в Мегрелии в настоящее время, возможно, и не только метафорически) отрывают… Разве не разумно со стороны заинтересованных и неравнодушных западных лингвистов напомнить коллегам… что в условиях, повсеместно сложившихся в конце XX века, неизучаемые, бесписьменные языки находятся под угрозой полного исчезновения, и попытаться призвать к спокойной, рациональной дискуссии о том, как можно наилучшим образом обеспечить их жизнеспособность?
Хьюитт знал последнего носителя убыхского языка:
Мне выпала огромная честь знать Тевфека Эсенча и работать с ним в 1974 году, и с тех самых пор меня не оставляло убеждение, что всем нам – тем, кто интересуется языками Кавказа, – надлежит делать все, что в наших силах, чтобы уберечь любой из сохранившихся языков от судьбы убыхского, будь то смерть языка от случайного или намеренного пренебрежения или угроза физического уничтожения.
Таков настоящий ответ на последнее обвинение, выдвинутое против Фойрштайна, что, поощряя лазов отстаивать свой язык и культуру, он фактически ограничивает их свободу. Как утверждают сторонники этой точки зрения, в настоящее время лазам доступна множественная идентичность: они полноправные члены более широкого турецкого общества, со всеми его возможностями, и в то же время могут поддерживать свое частное лазское существование дома. Но если лазский национализм разовьется, отвергая ассимиляцию, две эти идентичности сделаются несовместимыми, и лазы будут вынуждены между ними выбирать. На это Фойрштайн и его единомышленники возражают, что двойственная культура не может больше существовать. Без письменности лазский язык вымрет так же неотвратимо, как убыхский, и тогда сердце маленького, но уникального человеческого сообщества перестанет биться.
Своей деятельностью Фойрштайн стремится не сузить выбор, а расширить его. Для него, как и для Хьюитта, ученый не фотокамера, и долг ученого перед исчезающей культурой – не просто фиксировать ее, а предложить ей свои познания и сказать: “Конец не неизбежен. Есть способ выжить, и я могу указать его вам”.
Куда приведет это путешествие? Здравый смысл, заламывая руки, отчаянно вопиет, что одно не должно следовать из другого: решение написать школьный букварь на определенном языке не должно приводить к демонстрациям, проломленным головам, судебным процессам за антиправительственную агитацию, петициям в ООН, бомбам в кафе, урегулированию со стороны властей, похоронам мучеников, водружению флага. Сторонники лазского возрождения хотят всего лишь сохранить свои воспоминания, позаботиться о собственной культуре. В этом нет ни малейшей провокации. Логически здесь и должно окончиться это путешествие – короткое, мирное путешествие к более удобному положению в рамках турецкого государства.
Но чем ухабистее путь, тем дальше он заводит. В 1992 году алфавит Фойрштайна впервые появился на студенческих транспарантах во время демонстрации в Стамбуле. В начале 1994 года группа молодых лазов выпустила в Стамбуле журнал под названием Ogni на турецком и лазском языках. Редактор был арестован после первого же номера и обвинен в “сепаратизме”. Второй выпуск журнала появился несколько недель спустя. Он призывал, теперь уже более явно, к окончанию ассимиляции лазской культуры. Один из издателей сказал: “Наступила новая эра!”
Кадм, первый царь Фив, даровал Греции алфавит. Но кроме этого, он посеял зубы дракона, которые взошли порослью воинов.
Глава восьмая
Они вершат дела здесь [в польском сейме] с саблей в руке, подобно древним сарматам, от которых они ведут свое происхождение, а иногда и в состоянии опьянения – порок, который сарматам был чужд.
Вольтер История Карла XII
Более тысячи лет, между VIII веком до н. э. и IV веком н. э., понтийскую степь и большую часть Юго-Восточной Европы контролировали “иранцы” – носители языков индоиранской семьи. Народы, которых греки называли скифами, пришли из Центральной Азии и достигли Черного моря в VIII и VII веках до н. э. Четыреста лет спустя, когда скифы господствовали уже над всем северным побережьем Черного моря и окаймлявшими его греческими колониями, другое племя ираноязычных кочевников появилось из степей, лежавших вокруг Каспийского моря и устья Волги, со своими крытыми повозками и табунами лошадей, и стало продвигаться в низовья Дона.
И скифы, и греки сочли, что новоприбывшие не скифы, несмотря на то что у них был схожий с последними образ жизни и близкородственная, как говорят современные лингвисты, речь. Они назвали их сарматами. Это было очередное расплывчатое общее обозначение, которое в последующие несколько столетий получали одна за другой разные группы племен, по мере того как достигали Черного моря. Сарматы постепенно заняли скифскую территорию, вытесняя самих скифов на запад, по направлению к дельте Дуная. Они оставались в понтийской степи около пятисот лет, пока стремительный натиск готов и, наконец, гуннов в IV веке н. э., в свою очередь, не отбросил их на восток.
Благодаря Геродоту скифы известны гораздо лучше, чем сарматы. Они играют роль подлинных варваров, непонятных, диких и свободных. Их невероятно успешная адаптация к оседлому земледелию и к возможностям, которые предоставила им империя эллинов, обычно не принимается во внимание, поскольку гораздо заманчивее писать о скачущих верхом лучниках, царских погребальных обрядах и о караванах кибиток, странствующих по степям.
Только одна романистка устояла перед искушением “нового изобретения варвара”. Изумительный исторический роман Наоми Митчисон “Король Зерна и Королева Весны” посвящен не инакости, а множественной идентичности – культурному переходу. В ее книге описывается элита полуэллинизированных скифов, живущих в III веке до н. э. в черноморской деревне, которая напоминает скорее уменьшенную версию Ольвии. Они все еще возглавляют обряды плодородия, отвечая требованиям своего племени (ритуальная смерть царя, массовое совокупление на свежезасеянной пашне… Митчисон признает, что была очарована “Золотой ветвью” Фрезера, когда писала свою книгу), но одновременно с этим уже уверенно вступают в греческий мир. Двое главных героев, скифская принцесса с шаманскими способностями и ее брат, путешествуют туда и обратно на греческих торговых судах между побережьем современной Украины и Пелопоннесом, где они оказываются вовлечены в политическую борьбу греческих правящих семей. В Спарте их представляет царю Клеомену III его наставник, философ-стоик Сферос (исторический персонаж, который провел несколько лет в Ольвии). Неофициально усыновленные семьей Клеомена, они становятся свидетелями его заведомо обреченной попытки построить коммунистическую Утопию и защитить ее от Ахейского союза.