Три следующих дня они, терзаемые страхом не успеть, силились спасти все, что можно, забить побольше пингвинов. Охотясь изо дня в день, оба изрядно наловчились. Теперь, когда они сбегали по склону холма, камни не катились у них из-под ног, они научились предугадывать, куда метнутся беспорядочно разбегавшиеся птицы, соразмеряли силу и не промахивались. С каждым днем они возвращались в «Сороковой» все больше нагруженные добычей. Охотников девятнадцатого века не пришлось бы долго уговаривать принять их в свою компанию.
На четвертый день внезапно повалил снег. Едва открыв глаза, Людовик сразу узнал этот голубоватый свет, эту глубокую тишину. И, как в детстве, снова закрыл глаза в предвкушении наступающего дня. Дома, в Антони, снег выпадал нечасто и быстро превращался в липнущую к подошвам серую кашицу, но хоть один благодатный день ему бывал отпущен. Сейчас он откроет дверь в снова ставший нетронутым мир, первым его исследует. Ему вспомнилось, как он замирал перед белой страницей сада, перед привычным и вместе с тем полностью переменившимся пейзажем. Как не терпелось ему разбросать снег, покататься по нему, с хохотом плюхнуться в него, раскинув в стороны руки и ноги, чтобы оставить свой отпечаток.
Однако, выйдя за порог «Сорокового», он не нашел в себе и намека на ту радость. Снег перестал падать, но однообразно серое, беспросветное небо все еще оставалось набухшим. Со всех сторон белое покрывало протыкали черные куски дерева и железа, отчего развалины выглядели еще более унылыми. Если не считать трехпалых птичьих отпечатков, кругом не было никаких следов жизни. Людовик не только не ощущал восторга перед этим новым белым миром – его охватило чувство заброшенности, сонная вялость, от которой до смерти рукой подать. Луиза смотрела на все это не так безнадежно, но и она мысленно делала подсчеты. Зима наступает, зима уже здесь. В кухне подвешены всего-то десятка четыре ссохшихся пингвиньих тушек и остатки морского котика. А что дальше?
Взявшись за руки, они спустились на берег. Этот снег означал новый этап их жизни на острове. С бестолковой и хаотичной деятельностью покончено, как и с повседневным сопротивлением. Этот белый мир – метафора, они начинают с чистого листа. Но на этот раз у них нет ничего, им нечего есть, и покинуть остров невозможно.
Они молча, медленно брели вдоль кромки воды, где снег резко обрывался. Вокруг был разлит покой, серый океан с еле слышным шипением лизал песок, вереницы туч неподвижно висели чуть ниже вершин скал, небо давило, словно крышка. Надо бы начать писать на этом белом листе новую историю, найти какую-нибудь идею, куда-нибудь устремиться. Но неодолимая усталость, унылое отчаяние будто высосали из них и силы, и надежды.
* * *
Если верить записям в журнале, был конец апреля. Светало поздно. Упорядоченная деятельность, утренняя гимнастика, план работы на день – со всем этим было покончено. С тех пор как ушли животные и развалился вельбот, они чувствовали себя свободными от всего. За последние две недели еще несколько раз сыпал снег, приходилось расчищать дорогу к ручью, который порой покрывался тонкой корочкой льда.
День был в тягость. Хотелось уснуть, уснуть и обо всем забыть, уснуть, а потом проснуться и обнаружить, что затянувшийся кошмар чудесным образом рассеялся.
Они ввели ограничения в еде: по одному пингвину в день на каждого. Лучшие куски поджаривали к обеду на жире морского котика, из прочего – остатков мяса, раздробленных костей и даже шкуры, которой раньше пренебрегали, – готовили странное варево, которое часами томилось на медленном огне. Утром и вечером они разбавляли его кипятком и, нахлебавшись горячей жижи, недолго наслаждались ощущением сытости. Все остальное время от голода сводило желудок, знобило, голова кружилась, темнело в глазах, двигались они скованно, будто спеленутые паутиной. Голод подтачивал ум, мешал думать, строить планы или хотя бы представлять завтрашний день. От безделья они впали в оцепенение. Единственные занятия – напилить досок для печки, принести воды да набрать в отлив горстку ракушек, но даже и это они делали через силу. Все остальное время просто сидели у печки.
Людовика все сильнее терзал глухой кашель. Он уверял, что это обычная простуда, которая быстро пройдет, но Луиза видела, как он, стараясь, чтобы по лицу ничего не было заметно, инстинктивно прижимал руку к груди. Он страшно исхудал, кости болезненно выпирали под кожей. И ходил он теперь мелкими стариковскими шажками, двигался с трудом и очень уставал. Но, несмотря ни на что, по-прежнему пытался раздуть огонек своего легендарного оптимизма. Вырезал из деревяшек кубики для игры в кости и домино, старательно их отполировал. Луизу раздражало, что он поглощен этой бесполезной работой, но делать все равно больше было нечего, так пусть хоть чем-то себя займет. А особенно ее бесило то, что он делал вид, будто жизнь налажена.
– Сыграем разок? Мне надо отыграться, ты в прошлый раз меня обошла. На этот раз ставлю свою вечернюю миску супа.
– Хватит валять дурака, посмотри на себя, от тебя кожа да кости остались.
– Вот именно, одной миской горячей воды больше или меньше…
Луизе играть не хотелось. Ей вообще ничего не хотелось. У нее не осталось сил быть храбрым солдатиком. Всю жизнь она только и делала, что старалась да прикладывала усилия, и посмотрите, к чему это привело, – выходит, старалась напрасно. Людовик действовал ей на нервы своим притворным весельем. Она знала, что следовало бы его пожалеть, попытаться как-то скрасить ему жизнь – она-то чувствует себя лучше, но ей все было теперь безразлично, и она себя в этом винила. Иногда на нее даже накатывала дикая, неуправляемая и необъяснимая ненависть к нему. С языка готовы были сорваться резкие ответы на его шуточки, но она больше не желала с ним препираться, как было у них заведено раньше. У нее появилась навязчивая привычка все подсчитывать: пингвинов, запасы которых таяли с каждым днем, собранные ракушки, брошенные в огонь щепки. Осознавая эту мелочность, унаследованную от родителей-лавочников, она злилась на себя, эта фамильная черта бесила ее сильнее прочего. Если погода позволяла, она уходила из дома – лишь бы не слышать, как Людовик кашляет в полутемной комнате, маниакально играя в кости.
Из-за снега идти было, по сути, некуда, он завалил низину и почти всю базу. Приходилось шагать взад и вперед по берегу, подсчитывая, сколько раз она повернула, и досадуя на себя за то, что не в силах удержаться от подсчетов. Ходьба немного успокаивала, но и пробуждала голод. И Луиза возвращалась в «Сороковой».
– Дорогая, посмотри, какой у нас праздник! Я поймал крысу!
Людовик держал животное за хвост, с перерезанного горла еще капала кровь. Много дней подряд, не обращая внимания на насмешки Луизы, он расставлял всевозможные силки и ловушки. Поесть крысятины. Она бы и послала его с этим подальше, но рот уже наполнился слюной. Ей нестерпимо захотелось набить рот мясом, услышать, как захрустят на зубах косточки.
* * *
Не поймешь, который час, может, середина ночи. Тишина – хоть руками разгребай. Луиза не спала, напряженно вслушивалась, подстерегая малейший треск или шорох, который подтвердил бы, что она все еще принадлежит миру живых. Это была не тишина, а полное отсутствие звуков, как их теперешнее существование – отсутствие жизни, небытие. Это походило на кошмарный сон, в котором нет ничего.