Угнетало и безденежье. Угнетало до такой степени, что 18 апреля 1837 года он обратился за помощью к императору Николаю Павловичу.
«Всемилостивейший Государь, — писал Н. В. Гоголь, — простите великодушно смелость Вашему подданному, дерзающему возносить к Вам незнаемый голос. Находясь в чужой земле, среди людей лишенных участия ко мне, к кому прибегну я, как не к своему Государю? Участь поэтов печальна земле: им нет пристанища, им не прощают бедную крупицу таланта, их гонят, — но венценосные властители становились их великодушными заступниками».
И далее: «Я болен, я в чужой земле, я не имею ничего — и молю Вашей милости, Государь: ниспошлите мне возможность продлить бедный остаток моего существования до тех пор, пока совершу начатые мною труды и таким образом заплачу свой долг отечеству, чтобы оно не произнесло мне тяжелого и невыносимого упрека за бесполезность моего существования. Клянусь, это одна только причина, понудившая меня прибегнуть к стопам Вашим»
[37].
Гоголь принялся ждать ответа.
Иванов же при его молчаливости мог лишь раскланиваться с приезжим соотечественником при встрече. К тому же в ту пору он еще не оправился от лихорадки. Да и занимала его целиком своя картина.
Сойдутся и подружатся они весной 1838 года.
* * *
Весной 1837 года картина «Появление Мессии», с фигурами в третью часть роста, была подмалевана, но Иванов решил оставить ее эскизом. В мае 1837 года он заказал громадный холст, высотою восемь аршин, а шириною десять с половиной, так как задумал в картине писать фигуры в полный рост.
«Он долго не решался начать ее в огромных размерах, — вспоминал Ф. И. Иордан. — Мы часто сходились в мыслях: написать ее в размере исторических картин Н. Пусина (Н. Пуссена). Однажды вечером, он приходит в Cafe Bon Gusto и объявляет, что он решился наконец, писать ее больше, чем „Медный змий“ Бруни. Пожелав ему успеха, я сделал ему замечание, что большие картины будут занимать много места; они очень неудобны, посему, если начать, то следует разом начать и разом кончить, не тратя время на разъезды, которые он очень любил…»
С чердака знаменитого дворца Боргезе Иванов перебрался на Vicolo del Vantaggio, № 5. Там, в новой квартире-мастерской, можно было разместить огромный холст…
Летом, во время «осушки» холста, он намеревался сделать большой этюд с натуры с видом деревьев для картины и съездить опять на север Италии «посмотреть на живописи XIV столетия, где с теплою верою выражались художники своими чувствами». Ему важно было увидеть безвозвратно утерянный стиль, в который облекались теплые мысли первых художников христианских, когда они, не зная ни светских угодностей, ни междуусобных интриг, руководимые чистою верою, раскрывали свою душу.
Иванов намеревался побывать в Ассизи и Орвието, увидеть Джотто, Иоанна да Фиезоле, Гирландайо, Синьорелли и, наконец, заехать в Ливорно, «чтоб заметить типы еврейских благородных голов».
«Здесь в Риме, — писал он, — евреи пребывают в стесненном положении, и потому все достаточные живут в Ливорно. Представьте! В продолжение наблюдения целого года я мог заметить только три головы изрядные…»
Осенью он думал начать большую картину…
Из поездки по северной Италии Иванов возвратился в Рим в октябре, с набранным портфелем «для начатия картины».
Взялся за палитру и забыл все его окружающее.
Большой холст стоял на грубо сколоченном мольберте.
Уже работая над эскизами, Иванов не только определял место для каждого персонажа картины, но и их характер. В натуре художник отыскивал подобие этого характера. Теперь, перенося эскиз на холст, уточнял его по многочисленным этюдам. Смотрел он со вниманием и на копии с картин любимых итальянских мастеров, сделанные в поездке.
Почувствовать усталость воображения Иванов смог лишь тогда, когда работу прервали поданные ему крупные счета от краскотера и хозяина квартиры…
Ах, если бы не эти счета и издержки, выбивающие опору даже в удачную пору!
На время оставим художника в мастерской.
Заглянем на одну из ближайших улиц Strada Felice (теперь Via Sistina), где в доме № 126, неподалеку от А. Иванова, в солнечной квартире на третьем этаже, в конце 1837 года поселился Н. В. Гоголь, возвратившийся из поездки по Германии и Швейцарии.
Здесь он продолжал работу над первыми главами «Мертвых душ».
«Может быть, одной из причин пристрастия Гоголя к Риму была та сдавленная суровым, клерикальным деспотизмом Григория XVI жизнь, о которой с ужасом потом вспоминали римляне; именно с 1836 г. Григорий и Ламбрускини окончательно подавили всякое проявление мысли, всякое подобие свободы в Риме, жизнь которого так очаровала Гоголя», — заметил русский ученый В. Чиж
[38]. «Весьма возможно, — продолжает он, — что мертвенность, отсутствие жизни и нравились Гоголю, потому что его душевному настроению соответствовало то тяжелое душевное состояние, которое переживали все не лишенные человеческого достоинства римляне того времени. Гоголь не замечал подготовляющегося протеста, который уже скоро создал свободу Италии; его даже не интересовали страдания и надежды итальянцев, и он решительно не понимал, что кругом его подготовлялось возрождение и освобождение Италии».
Оставим на совести автора его суждения и обратимся к документам.
И. Ф. Золотарев, живший с Н. В. Гоголем на одной квартире в 1837 и 1838 годах и видевшийся с ним постоянно, вспоминал, что это была лучшая пора в жизни писателя. Он был полон жизни: веселый, разговорчивый. До какой степени Гоголь был увлечен Римом, указывает эпизод, происшедший при самом приезде Золотарева в Рим.
«Первое время, — рассказывал Золотарев, — от новости ли впечатлений, от переутомления дорогой, я совершенно лишился сна. Пожаловался я на это как-то Гоголю. Вместо сочувствия к моему тяжелому положению он пришел в восторг. „Как ты счастлив, Иван! — воскликнул он, — что ты не можешь спать!.. Твоя бессонница указывает на то, что у тебя артистическая натура, так как ты приехал в Рим, и он так поразил тебя, что ты не можешь спать от охвативших тебя впечатлений природы и искусства. И после этого ты еще не будешь считать себя счастливым!“ Убеждать в действительной причине моей бессонницы великого энтузиаста, целые дни без отдыха проводившего в созерцании римской природы и памятников вечного города, я счел бесполезным»
[39].
Письма 28-летнего Н. В. Гоголя как нельзя лучше отражали его душевное состояние.
Своей бывшей ученице М. П. Балабиной признавался: «Когда я увидел, наконец, во второй раз Рим, о, как он мне показался лучше прежнего! Мне казалось, что будто я увидел свою родину, в которой несколько лет не бывал я, а в которой жили только мои мысли. Но нет, это все не то: не свою родину, а родину души своей я увидел, где душа моя жила еще прежде меня, прежде, чем я родился на свет…»