Он весь углубился в свой внутренний мир.
«Внутренней жизнью я считаю ту жизнь, когда человек уже не живет своими (внешними) впечатлениями, но сквозь все видит одну пристань и берег — Бога, — прозвучит в одном из его писем. — Внешняя жизнь вне Бога, внутренняя жизнь в Боге».
Многие замечали, что в нем начинало проглядывать странное «учительство» даже в отношении людей, церковно зрелых.
Погодину он признается: «воспитываясь внутренно в душе моей, я уже начинаю приобретать гордые мысли… словом, я уже чуть не почитаю себя преуспевшим в мудрости человеком».
Нечего удивляться, заметил профессор-протоиерей В. Зеньковский, что в этом состоянии Гоголь чувствует и возможность, и даже обязанность давать советы близким людям, руководить ими в духовной жизни.
«Эта новая установка духа более понятна, — писал ученый, — скажем, у того, кто, приняв сан священника, тем самым призывается „руководить“ совестью людей, — но у Гоголя она была выражением потребности делиться с друзьями той мудростью, которую, как ему казалось, он накопил в себе…
Может быть, что-то в Гоголе и есть от нереализованного в нем священства…»
Как тут не вспомнить о тональности писем Н. В. Гоголя к А. Иванову в те годы.
«Помните, что нельзя работать Богу и мамоне вместе. Вы сами избрали трудную дорогу себе; стало быть, должны и крепиться на ней»
[71].
В другом письме следующие строки: «Словом, вы еще далеко не христианин, хотя и замыслили картину на прославление Христа и христианства. Вы не почувствовали близкого нам участия Бога и всю высоту родственного союза, в которую Он вступил с вами»
[72].
Когда же Иванов пожаловался Гоголю на неприятности, которые у него были, тот советовал ему: «Прежде всего нужно благодарить за это Бога: оно не даром; оно посылается избранникам за тем, чтобы умели они выше чувствовать многие вещи, чем они есть, — затем, чтоб быть в силах потом и других возвести на высоту, высшую той, на которой пребывают люди; равно как и горести даются нам почувствовать сильнее затем, чтобы мы были сострадательней прочих к страждущим положениям других. Но нужно помнить, что творец высших ощущений есть Бог, возвышающий наше сердце до них, а не самый тот предмет, который, по-видимому, произвел их»
[73].
Обратимся к воспоминаниям Г. П. Галагана. Внимательный молодой человек отметил, что Гоголь в ту пору о своих произведениях «не только никогда не говорил, но даже не любил, чтобы кто-нибудь из собеседников о них напоминал».
О знакомых из русского светского общества в Риме Гоголь «выражался всегда довольно резко и часто с насмешливыми эпитетами. Можно бы было по его тону прийти к заключению, что все эти знакомые ему сильно надоедали».
Не упустим из виду и еще одного свидетельства Г. Галагана:
«Один раз собирались в русскую церковь все русские на Всенощную. Я видел, что Гоголь вошел, но потом потерял его из виду и думал, что он удалился. Немного прежде конца службы я вышел в переднюю, потому что в церкви было слишком душно, и там в полумраке заметил Гоголя, стоящего в углу за стулом на коленях и с поникнутой головой. При известных молитвах он бил поклоны»
[74].
Н. М. Языков, несмотря на то, что у него болели ноги и он почти не выходил из дому, все же побывал в мастерской Иванова и словно преобразился. Таким оживленным его давно не видели. С Языковым художник подружится и назовет самым лучшим поэтом нашего отечества, которому можно поверить всего себя.
Побывали в мастерской и еще два интересных для Иванова человека: Григорий Павлович Галаган — «сокиренский паныч», ученик Чижова, окончивший курс юридических наук в Петербургском университете и путешествовавший какое-то время со своим наставником по странам Западной Европы, и Александра Осиповна Смирнова-Россет — фрейлина императрицы Александры Феодоровны.
Красавицу А. О. Смирнову-Россет, жившую в тот год во Флоренции, пригласил в Рим Гоголь.
Смуглая, похожая, пожалуй, больше на цыганку, чем на южанку, с прекрасными черными глазами, она пленяла каждого умом и красотой. Беседовала оригинально, мило и естественно.
Искусством она увлекалась всерьез. Любила живопись, сочиняла музыку. Близко знала Пушкина, Жуковского, Вяземского, Хомякова, и ни один из них не прошел мимо, не отдав ей поэтического приношения.
Выйдя замуж за дипломата Смирнова, она не утратила связей с представителями литературы.
Давняя духовная дружба связывала ее с Гоголем. Была ли эта дружба любовью, сказать трудно. Но интересно почитать внимательных к их отношениям современников:
«…Смирнову он любил с увлечением, может быть потому, что видел в ней кающуюся Магдалину и считал себя спасителем ее души, — писал С. Т. Аксаков. — По моему же простому человеческому смыслу, Гоголь, несмотря на свою духовную высоту и чистоту, на свой строго монашеский образ жизни, сам того не ведая, был несколько неравнодушен к Смирновой, блестящий ум которой и живость были тогда еще очаровательны. Она сама сказала ему один раз: „Послушайте, вы влюблены в меня…“ Гоголь осердился, убежал и три дня не ходил к ней… Гоголь просто был ослеплен А. О. Смирновой и, как ни пошло слово, неравнодушен, и она ему раз это сама сказала, и он сего очень испугался и благодарил, что она его предуведомила».
Сам Гоголь как-то признался Н. М. Языкову:
«Это перл всех русских женщин, каких мне случалось знать, а мне многих случалось из них знать прекрасных по душе. Но вряд ли кто имеет в себе достаточные силы оценить ее. И сам я, как ни уважал ее всегда и как ни был дружен с ней, но только в одни страждущие минуты и ее, и мои узнал ее.
Она являлась истинным моим утешителем, тогда как вряд ли чье-либо слово могло меня утешить, и, подобно двум братьям-близнецам, бывали сходны наши души между собою».
Смирнова-Россет приехала в Рим и в январе 1843 года сняла апартаменты в палаццо Валентини неподалеку от Форума Траяна. Гоголь каждое утро являлся в палаццо, и они вместе со Смирновой на осликах ездили по Риму и окрестностям.
«Никто не знал лучше Рима, — вспоминала Александра Осиповна, — подобного чичероне <гида> не было и быть не может. Не было итальянского историка или хроникера, которого бы он не прочел, не было латинского писателя, которого бы он не знал; все, что относилось до исторического развития искусства, даже благочинности итальянской, ему было известно и как-то особенно оживляло для него весь быт этой страны, которая тревожила его молодое воображение и которую он так нежно любил, в которой его душе яснее виделась Россия, в которой отечество его озарялось для него радужно и утешительно. Он сам мне говорил, что в Риме, в одном Риме он мог глядеть в глаза всему грустному и безотрадному и не испытывать тоски и томления».