Н. П. Боткин заметил Сергею Андреевичу, что ему необходимо бы уговорить брата лечиться и увезти его куда-нибудь из Рима.
— Слышать не хочет о лечении, уверяет, что он совершенно здоров, — отвечал Сергей Иванов
[178].
«Мы продолжали рассматривать рисунки, которые архитектор объяснял нам, — вспоминала мемуаристка, — вдруг послышались два удара в потолок; архитектор сказал нам: „Извините, я сейчас вернусь, — это брат зовет меня к себе наверх“, — и ушел.
Вскоре он вернулся с папкой в руке, говоря:
— Чудеса! Сам предложил показать вам свои эскизы!., и просил вас, Николай Петрович, зайти к нему на минуточку наверх; давным-давно никого к себе не впускал.
Архитектор, показывая нам эскизы брата, указывал на те фигуры, которые изображены на его картоне, и говорил:
— Конца, кажется, не будет его поправкам в картине. Несколько дней совершенно доволен своей картиной, а потом найдет у одной фигуры лицо невыразительным, у другой позу нехорошей — впадает в отчаяние, начинает опять делать поправки. В это время боишься ему слово сказать, так он бывает раздражителен»
[179].
Двери мастерской А. Иванова открылись для зрителей, повторимся, в марте 1857 года.
Первой ее посетила вдовствующая императрица Александра Феодоровна и осталась чрезвычайно довольна картиною.
После посещения государыни мастерская была отворена для широкой публики.
Молва в тратториях и на улицах разнесла весть об этом событии по Риму, выявив неслыханную популярность иностранца в стране, где на пришельца в искусстве смотрели, как на врага и хищника.
Сосредоточенный, съежившийся ипохондрик боязливо встречал посетителей на пороге своей мастерской и провожал их без всякой надобности до самой лестницы.
Какой-то художник-француз, пораженный «Явлением Мессии», не хотел верить, что пробирающийся на цыпочках человек был ее автором.
— Mais il faut avoir de la modestie pour cent
[180], — говорил он, и уже поражался автором, а не картиною.
«Еще накануне никто бы не поверил, что картина, о которой иные уже говорили, как о пустом холсте, предстанет утром во всеоружии перед глазами, — писал П. М. Ковалевский. — Что же картина? — думал каждый, ускоряя шаг к Vicelo del Vantaggio…
Не скрою, что я взялся за щеколду двери с замиранием сердца: шутка ли! мне предстояло увидеть плод целой половины жизни человека, его убеждение, цель, общество, семью, счастье — все, все! Ну, как все это было только ошибка!..
Первый взгляд на картину (надо быть искренним) был не в ее пользу: испытывалось нечто в роде колебания… „Гобеленовский ковер из Ватикана!“ — даже вырвалось у меня невольно, а Иванов, смотрю, стоит подле и прислушивается одним ухом.
— Весьма любопытно слышать суждение, — сказал он, когда я его заметил, и мы сели.
Обаяние сюжета, сила экспрессии и поразительная смелость в сочинении, правда и движение в группах, жизненность фигур, доходящая до обмана — незаметно и с каждою минутою превращали ковер в живую действительность. Всякий миг, застывший на полотне, вставал во всем величии перед глазами, и скоро студия, успевшая наполниться, вся замерла. Казалось, восторг крестящихся в Иордане сообщился зрителям, и они, задержав дыхание, следили вместе с ними за приближавшимся Мессией.
Русские художники все были на лицо: одни сидели бледные, взволнованные могуществом искусства; другие — углубленные в подробности картины, так что, найди они к чему придраться, им бы стало легче; некоторые просто недоумевали: виденное им было не по силам. Будущие хулители, решительные и непреклонные, поглядывали боком… Иванов был и сам, как мне казалось, не совсем спокоен, был возбужден и, может, потому именно говорил более…
Овербек, имевший дело с робким начинателем, проводит несколько часов пред оконченным произведением и только в состоянии произнесть: „Кто бы мог думать? Иванов нас надул!“
Сам доживающий восьмидесятые свои годы Корнелиус…после оговорок, что картина грешит против стиля…пожимает руку Иванова и твердит: „Вы большой мастер“, а немцам, думавшим угодить ему хулою, приказывает строго, чтоб они пошли да поучились…
На другой день, казалось, весь Рим потянулся вереницей к безлюдной несколько лет студии. В продолжении десяти дней оставалась она заполненной, точнее запруженной римлянами.
Некоторые просиживали перед картиной часами…»
Успех был необычайный. А. Иванову предлагали ехать с картиной в Париж и Лондон, показывать ее за деньги. Художник наотрез отказался.
— Пусть купят картину и сами везут, куда хотят, — говорил он, — это другое дело; тогда она уже не моя: пока она считается моей, я никуда ее не повезу-с!
Летняя поездка в Германию и Швейцарию, казалось, вовсе оживила А. Иванова. Он поправился, пополнел, даже платья стали узки ему.
В Вильдбаде, благодаря приглашению графа М. Ю. Виельгорского, художник удостоился чести встретить на крыльце у вдовствующей императрицы государя Александра Николаевича с супругой.
— Я надеюсь, что ваше положение улучшится, — сказал государь и пригласил А. Иванова на чай, где были тирольские певцы.
Вслед за тем произошло свидание с августейшим президентом Академии художеств великой княгинею Марией Николаевной.
Ласки после римского тюремного жительства были поразительны.
Все шло как нельзя лучше, покуда в Интерлакене совершенно непредвиденное обстоятельство не возмутило спокойствие духа художника. Случайная тошнота навела его на странные мысли.
В одну из вечерних прогулок Иванов отстал от общества и долго не показывался на дороге. П. М. Ковалевский, сопровождавший художника, вернулся к нему и нашел его бледного, встревоженного, прислонившегося спиною к большому камню. (За обедом он много ел земляники, простокваши, вперемежку со всякой всячиной.)