На двадцатой минуте щуплый, который оказался в первых рядах, вытирая рукавом разбитый нос, молвил соседу, совершенно незнакомому мужику, который пришёл вместе с Артёмом (волею случая это оказался Степан Черепанов): «Складно сказывает, как воду льёт. Поверить, пожалуй, можно, а я уж было подумал, не наш вовсе».
Степан, который полчаса назад был готов за своего друга отметелить чахлого, но решительного пролетария, по-дружески похлопал того по плечу со словами: мол, нечего было кидаться куда ни попадя, урок тебе на будущее, сначала думай, на кого накатываешь.
На проходной Артёма уже ждала пролётка, нанятая по такому случаю товарищами, до которой его и проводили, но Сергеев, уже стоя на подножке, замешкался, словно высматривая кого-то.
— Степан! Степан! — зычным голосом Сергеев обратил на себя внимание Черепановых, которые немного отстали. — Иди сюда, скорее!
Степан и Пашка пробрались сквозь плотную толпу вдохновлённых участников революционного движения до пролётки.
— Товарищи, товарищи! — Артём жестом показал Черепановым забираться в экипаж и не спорить. — Товарищи! — Поток вопросов из толпы продолжал сыпаться в его сторону, будто он был единственным, кто знал на них ответы. — Завтра прошу вас прибыть на митинг, который состоится на заводе ВЭК
[3] в полдень! У ваших братьев такие же вопросы, все вместе и обсудим!
— Трогай! — Кучер понемногу придал экипажу ход, толпа расступилась, продолжая обсуждать идеи оратора, а Сергеев обнял Степана крепко и от души. — Ну вот, теперь уж здравствуй, дружище, поближе! Твой? — Артём кивнул в сторону Пашки, подразумевая, что это сын Черепанова.
— Племяш. Павел Черепанов, Трофима сын, — представил его Степан.
Пашка подал руку новому знакомому и сразу же оценил крепость его руки.
— Сейчас мы едем ко мне и даже не думай сопротивляться, — тоном, не терпящим пререканий, сказал Фёдор. — Познакомлю тебя с Лизочкой.
— Раз в двенадцать лет могу не спорить, — Степан моргнул племяшу. — Лизочка это дочь?
Артём искренне рассмеялся:
— Один-один! Я тут, похоже, якорь бросил. Не всё же бобылём ходить. Елизавета — это любовь моя. Женюсь наверняка! Она редкой души человечище, вот такой души! — Фёдор руками исполнил жест, которым рыбаки показывают свой самый большой улов в жизни, и громко рассмеялся.
Фатум
Степан обратил внимание, что на общем сером фоне, какой в эти тяжкие времена в своём большинстве являли собой харьковчане, он видел сейчас счастливого человека, полного сил, целей, эмоций и решительности. И одной из причин такого разительного отличия была влюблённость Фёдора. Помноженная на его природный темперамент, она заражала окружающих жизнелюбием и оптимизмом её обладателя.
Фёдор был уверен, что фатум не существует, что кораблями правят капитаны, а не провидение, и потому в свои тридцать четыре считал себя капитаном. Все его путешествия и приключения, пережитые за эти годы, уже были достойны произведения, в котором ушлый романист нашёл бы почти всё для исключительного сюжета: перестрелки, заговоры, погони, аресты, побеги, путешествия, чужбина, тяжкие испытания голодом и холодом, но не нашлась бы там только одна тема. Пожалуй, самая главная для успешного произведения — любовная история. Бурный образ жизни не позволял Фёдору долго оставаться на одном месте, и посему, даже если и возникала скоротечная искра между ним и какой-либо очаровательницей, в костёр она превратиться, как правило, не успевала.
С Лизаветой у Фёдора Сергеева получилось как-то иначе. Тут уж можно было бы поверить в то, что-таки тот самый загадочный фатум всё и подстроил. Вот так и возникла недостающая в романе линия — возникла в соответствии со всеми правилами драматургии — неожиданно, и обязывая героев к дальнейшему развитию событий. Два месяца и два дня его жизни полностью перевернули всё с ног на голову…
Первое мая — день, когда солидарности трудящихся во всём мире не было предела, Фёдор провёл как настоящий революционер.
Австралийский городишко Дарвин был не самым крупным, а по российским меркам — так вообще мелкота. Вся жизнь там крутилась вокруг шахт, и публика, работавшая там, отличалась от земляков Фёдора только английским наречием, и то многие из них говорили с акцентом. Азиатским, немецким, русским — Австралия это страна-причал. Она оказалась на пути у такого количества разношёрстной публики, что никто не удивлялся китайцу или русскому, говорящему на английском в припортовом кабаке, где работяги пропускали в конце дня по стаканчику. Фёдор не брезговал бывать в таких местах и справедливо полагал, что ничего не сможет изменить в мировоззрении этих людей, если не будет пахнуть так же, как они — рыбой, табаком и потом. В поисках единомышленников он поколесил по континенту.
Конечно, ему, не первый год прожившему в этой стране, издававшему там газету, было несложно сподвигнуть работяг на выступление в знак солидарности с трудящимися России и вообще всей Европы.
Уже второго мая мэр Дарвина распорядился разыскать и арестовать зачинщиков выступления, которые на несколько часов парализовали жизнь в городе. Мэр Дарвина не был демократом и терпеть не мог, когда в его городе шло что-то не так. Пока горняки шумели у себя на шахтах, за забором, он оценивал риски заражения городского населения левыми идеями и на приёме по поводу дня рождения своей супруги молча выслушивал жалобы начальника полиции на некоего русского, которого все звали Большой Том. Что смутьян, что пользуется популярностью у всего портового сброда Мельбурна и шахтёров Дарвина и что суд не даёт санкцию на его арест, так как судья не нашёл в его действиях ничего предосудительного.
После того, как они прошли демонстрацией мимо его дома, который стоял на пути из окраины в центр, мэр напрягся больше обычного и вспомнил о Большом Томе. А первого мая — это была уже не сходка «по интересам» и не скоротечная демонстрация, это был полноценный митинг, на который, по оценкам полицейского управления, вышло около тысячи человек, причём были и приезжие. В руках у них были плакаты, они сами охраняли своё мероприятие, расставив самых крепких парней по периметру с интервалом в десять метров, они приволокли с собой сколоченный из досок постамент с перилами и ступенями, на который можно было взобраться и говорить крамольные речи так, что оратора слышали и видели все и, в конце концов — это раздражало мэра больше всего — они заняли на два часа главную площадь и прилегающие улицы. Тем самым демонстранты парализовали торговлю, движение упряжек, редких автомобилей и разогнали всю почтенную публику, которая была ошарашена появлением в их красивеньком мирке такого количества простолюдинов с совершенно непонятными лозунгами и намерениями. Что там они собрались забрать? Заводы? У кого? У нас? Чего они требуют? Повышения зарплаты и укороченный рабочий день? Неслыханное событие для тихого городка.
Мэр был наслышан о смуте, которая поразила Европу и даже дошла до Америки. Это были революционеры. В каждой стране они назывались по-разному, но, где бы они ни появлялись, везде начинались волнения. Представить, что эту болезнь заразную завезли к ним на каком-то пароходе с каким-то человеком, который не поленился две недели терпеть морскую качку и тошноту, было невозможно. Тут же мэр Дарвина отбил телеграмму в Канберру для Верховного Суда и правительства напрямую, в которой выразил глубокую озабоченность происходящим и посчитал смертельной ошибкой недооценивать деятельность Большого Тома и его единомышленников.