Вернувшись в Молбри, я первым делом отправился искать свою капсулу времени со вложенными в нее пластинками, рождественской открыткой, адресованной Гарри, и страничками из дневника. Я совершенно точно помнил, где тогда закопал ее, – под большим камнем между Шурфом и Долгим прудом. Вот только теперь там не оказалось ни Шурфа, ни Долгого пруда, да и всю местность было просто не узнать, а тот здоровенный валун, видно, использовали, когда засыпали ямы; в общем, моя капсула времени пропала безвозвратно. Я был весьма этим разочарован: мне бы хотелось вновь перечитать те странички и понять, насколько я в действительности переменился. Хотя, пожалуй, внутренне я не изменился совсем. Иной раз ночью я смотрюсь в зеркало и вижу там все того же четырнадцатилетнего мальчика – просто лицо его раньше времени покрыли морщины, а взгляд исполнился разочарования. А настоящего Дэвида Спайкли здесь вовсе и нет; он прячется где-то еще, словно некий демон, который не поддается никакому экзорцизму.
После того скандала Гарри Кларк проработал в школе еще целых семь лет. Я же проучился там всего месяца два и – по понятным причинам – совершенно перестал заглядывать к нему в класс во время перерыва на ланч. Мы с Голди получили на сей счет весьма строгие указания; да и мистер Спейт с капелланом вели за нами негласное наблюдение, что ужасно нас раздражало. А еще мне очень хотелось узнать, что именно Пудель рассказал обо мне (если, конечно, он вообще хоть что-то смог рассказать). Но сам Гарри ни разу ни о чем таком не упоминал, а поскольку английским я занимался не в его группе, то и встречались мы с ним крайне редко. Может, пару раз и столкнулись в коридоре, но в такие моменты он всегда вел себя со мной точно так же, как и со всеми остальными. Я уехал из Молбри в 82-м, поступил в школу в Манчестере и учился очень даже неплохо. А вот здоровье мое оставляло желать лучшего. У меня стали выпадать волосы, и в итоге на голове они вылезли почти все. И брови тоже. Хотя брови потом довольно быстро снова отросли. А вот волос на голове у меня совсем не осталось, и к шестнадцати годам я совершенно облысел и выглядел, как сорокалетний мужчина.
Это, разумеется, сказалось и на моей самооценке, и на моих любовных отношениях, хотя эту сторону моей жизни здоровой в любом случае назвать было бы трудно. Чтобы хоть немного улучшить свое самочувствие, я снова начал убивать всяких тварей. Крыс; мышей; соседского кота; потом прикончил собаку-дворняжку, принадлежавшую другу нашей семьи, после чего, конечно, вмешались мои родители, которые опять призвали на помощь церковь, проконсультировались с целой толпой всевозможных врачей и целителей, а затем отвезли меня в какое-то святилище в Филадельфию, где мной занимался один тип, якобы исцеляющий верой. Он, естественно, так и не сумел избавить меня ни от облысения, ни от Моего Состояния, зато ухитрился наградить одним мерзким заболеванием, которое передается половым путем, и меня тут же забрали и из этого святилища, и из школы, поскольку в школе моя успеваемость упала до предела и ни у кого уже не осталось надежды, что я смогу ее исправить.
Видишь, Мышонок, как порой по-дурацки все складывается. Как трудно избавиться от воспоминаний о пресловутых школьных годах, которые многие считают лучшими в жизни. Я же тащился сквозь эти школьные годы, точно собака с камнем на шее. Я и потом изо всех сил старался их забыть. Вот даже несколько страничек из своего дневника вырвал. Однако воспоминания все равно продолжали постоянно ко мне возвращаться – я вновь ощущал смешанные запахи меловой пыли, скошенной травы и древесины; слышал сонное тиканье настенных часов, висящих в классе на стене; чувствовал, как его рука скользит по моему бедру, как он гладит меня по голове, как шепчет мне на ухо…
Хороший мальчик. Хороший мальчик.
К этому времени мое состояние совсем ухудшилось. Я прожил с родителями еще четыре года, практически не выходя из своей комнаты. Мать даже еду приносила мне прямо туда; а отец пачками таскал всякую «исправительную литературу», время от времени призывая меня «собраться и взять себя в руки». Даже мечты о бегстве из дома как-то отошли на задний план. А возможность поступить в университет я вообще больше не рассматривал. Я погрузился в привычную апатию, разве что иногда тупо смотрел телевизор или что-то читал. Я сильно располнел и весил уже более трехсот фунтов. Я чувствовал, что потерял нечто важное, но пока не мог понять, что именно.
Возможно, если бы у меня был мой дневник, я смог бы заставить себя выкинуть все это из головы и как-то собраться. Но ведь тогда я вырвал из дневника самые важные странички – хотя на них и было описано далеко не самое худшее. О самом худшем я никогда и ничего не писал. Я никогда даже не пытался выразить это с помощью слов.
Слова придают вещам форму, Мышонок. Слова выпускают на свет чудовищ. Однако то чудовище так и осталось спрятанным ото всех – словно некая вещь, забытая в дальнем углу буфета, подгнившая, покрывшаяся плесенью и ставшая со временем почти неузнаваемой; в своем реальном обличье то чудовище порой является мне только во сне. И постепенно я даже стал забывать о нем, представляешь, Мышонок? Я стал забывать о том чудовище.
Но летом 88-го в моей жизни неожиданно вновь появился Чарли Наттер. Просто в один прекрасный день он взял да и пришел в дом моих родителей – загорелый, ухоженный, с красивой стрижкой, совсем не похожий на того нервного Пуделя, каким был когда-то. Из его поведения начисто исчезла прежняя легкая манерность; исчезли и пятна экземы, некогда сплошь покрывавшие его тощие руки. Ему тогда только что исполнился двадцать один год, и он уже успел получить диплом, окончив факультет английской филологии в университете Дарема. Его, разумеется, в течение нескольких лет подвергали определенной «терапии» – и медики, и церковь, – но теперь все это осталось позади. Теперь он больше ни от кого не зависел и прямо-таки сиял благодаря обретенной уверенности в себе.
Чарли не сказал мне ни слова, увидев, как сильно я изменился внешне, но я-то сразу почувствовал, что он потрясен. Он сообщил, что приехал в Молбри «только погостить», что остановился он у «одного своего друга», с которым планирует отправиться на каникулы в Италию. Впрочем, он не выдержал и пяти минут, после чего признался, что этот «один друг» и есть Гарри Кларк; а еще через пять минут он уже вовсю рассказывал мне, какие у них замечательные взаимоотношения. Пудель никогда не умел держать рот на замке. И потом, он был так счастлив. Наконец-то он стал совершеннолетним, и теперь его дружба с Гарри считалась вполне законной. Да и университет сыграл в его жизни весьма положительную роль, став для него неким убежищем – и от родителей, и от тех ужасов, которые ему довелось пережить.
Оказывается, все это время они с Гарри вели довольно оживленную переписку. Пудель подробно рассказал мне, как он после случившегося написал Гарри из своей новой школы, а Гарри посоветовал ему выждать, убедив его, что всего через четыре года он сможет навсегда покинуть родительский дом. Чем, собственно, и спас тогда неустойчивую психику Пуделя.
– Мне, правда, понадобилось довольно много времени, чтобы понять, что Бог любит меня именно таким, какой я есть, – откровенничал он. – Что Бог не может отвечать за людские предрассудки и ненависть. Что Он создал меня геем и любит меня таким.