Впрочем, и он несколько удивился этому приглашению; тот факт, что оно в итоге пришло, его поразил, потому что во время двух его визитов Диотима ничем, увы, не выдавала такого намерения, и он обратил внимание на то, что адрес, написанный явно наемной рукой, содержал в обозначении его звания и должности неточности, которые даме, занимавшей такое общественное положение, как Диотима, не подобали. Но генерал был человек благодушный и не в его праве было воображать что-то необыкновенное, не говоря уж о сверхъестественном. Он решил, что тут вышел какой-то маленький промах, а это не должно было мешать ему наслаждаться своим успехом.
Ибо генерал-майор Штумм фон Бордвер, заведующий отделом армейского образования и воспитания в военном министерстве, был искренне рад этой официальной миссии, ему доставшейся.
Когда большое учредительное заседание параллельной акции только еще предстояло, начальник управления вызвал его к себе и сказал ему:
— Ты, Штумм, такой ученый малый, мы напишем тебе рекомендательное письмо, и ты сходишь туда. Погляди и расскажи нам, куда они гнут.
И как бы он потом ни оправдывался, тот факт, что ему не удалось закрепиться в параллельной акции, означал пятно в его послужном списке, которое он своими визитами к Диотиме тщетно пытался смыть. Поэтому, когда приглашение все же пришло, он сразу побежал в управление и, запыхавшись, но с изяществом и не без нагловатой небрежности выставив под животиком одну ногу вперед, доложил, что подготовленное и ожидаемое им событие в конце концов, конечно, произошло.
— Ну, вот, — сказал генерал-лейтенант Фрост фон Ауфбрух, — другого я и не ждал.
Он предложил Штумму сесть и закурить, переключил световой сигнал у двери на «Вход воспрещен, важное совещание» и ознакомил Штумма с его миссией, сводившейся в основном к тому, чтобы наблюдать и докладывать.
— Понимаешь, ничего особенного нам не нужно, но ты будешь ходить туда как можно чаще, чтобы показать, что мы существуем; если нас нет в комитетах, то это пока, пожалуй, в порядке вещей, но нет никаких причин отстранять нас, когда обсуждается, так сказать, духовный подарок ко дню рождения нашего верховного главнокомандующего. Поэтому я тебя-то и предложил его превосходительству господину министру, тут никто ничего возразить не может; ну, бывай, желаю успеха!
Генерал-лейтенант Фрост фон Ауфбрух любезно кивнул головой, и генерал Штумм фон Бордвер, забыв, что солдату не полагается выказывать эмоции, щелкнул, если можно так выразиться, от всей души каблуками со шпорами и сказал:
— Рад стараться, большое тебе спасибо, ваше превосходительство!
Если есть штатские, которые воинственны, то почему не должно быть офицеров, которые любят мирные искусства? В Какании таких было сколько угодно. Они занимались живописью, собирали жуков, заводили альбомы для почтовых марок или изучали всемирную историю. Крошечность многих гарнизонов и то обстоятельство, что офицеру запрещалось выходить со своими духовными свершениями на публику без ведома начальства, придавали обычно этим усилиям какой-то особенно личный характер, и в прежние годы генерал Штумм тоже отдавал дань таким увлечениям. Сначала он служил в кавалерии, но всадник он был никудышный; его маленькие руки и короткие ноги не годились для того, чтобы седлать и взнуздывать такое глупое животное, как лошадь, да и властности ему не хватало, отчего его начальники обычно говорили о нем в те времена, что если построить эскадрон во дворе казармы головами, а не, как это водится, хвостами к стене конюшни, он, Штумм, уже не сумеет вывести его за ворота. В отместку маленький Штумм отрастил себе окладистую бороду, черно-каштановую и округлую; он был единственным офицером в императорской кавалерии, который носил окладистую бороду, но формально это запрещено не было. И он начал научно коллекционировать перочинные ножи; на коллекционирование оружия доходов его не хватало, но перочинных ножей, классифицированных в зависимости от их конструкции, от того, со штопором ли они и пилочкой для ногтей или без оных, от сорта стали, происхождения, материала черенка и так далее, стало у него вскоре великое множество, и комната его была уставлена высокими комодами с плоскими выдвижными ящиками и надписями на них, что создало ему славу человека ученого. Стихи он тоже умел писать, еще кадетом всегда получал по закону божьему и за сочинения отметки «отлично», и вот однажды полковник вызвал его в канцелярию.
— Приличным кавалерийским офицером вы никогда не станете, — сказал он ему. — Если посадить на коня и поставить перед строем грудного младенца, он будет выглядеть нисколько не хуже, чем вы. Но полк давно никого не посылал в академию, и ты вполне мог бы подать рапорт, Штумм!
Так Штумму достались два чудесных года в академии генерального штаба в столице. Там у него и в интеллектуальном отношении обнаружился недостаток четкости, которая нужна для верховой езды, но он не пропускал ни одного военного концерта, посещал музеи и собирал театральные программы. Он подумывал о том, чтобы перейти на гражданское положение, но не знал, как это сделать. В результате учения он не был признан ни способным, ни совершенно негодным к службе в генеральном штабе; слывя человеком неловким и нечестолюбивым, но философом, он был еще на два года в виде опыта прикомандирован от генерального штаба к командованию пехотной дивизии и по истечении этого срока принадлежал как ротмистр к большому числу тех, кто, числясь в резерве генерального штаба, никогда уже не расстанется с армией, если ничего совсем уж необыкновенного не стрясется. Ротмистр Штумм служил теперь в другом полку, считался ныне офицером с военным образованием, но уже вскоре и новое его начальство могло по достоинству оценить аналогию с практическими способностями грудного младенца. Он как мученик дослужился до подполковника, но уже майором мечтал только о долгосрочном, с половинным окладом отпуске, чтобы дождаться момента, когда сможет выйти в отставку почетным полковником, то есть со званием и мундиром полковника, но без полковничьей пенсии. Ему осточертели разговоры о повышении в чине, которое в частях шло по списку командного состава как несказанно медленные часы; осточертела утренняя тоска, когда с восходом солнца, уже обруганный сверху донизу, возвращаешься с учебного плаца и входишь в запыленных кавалерийских сапогах в казино, чтобы умножить пустоту еще такого долгого впереди дня пустыми бутылками; осточертели армейская общительность, полковые анекдоты и те полковые амазонки, что проводят свою жизнь рядом со своими мужьями, повторяя градацию их чинов серебристо точной, неумолимо нежной, еле слышной, но все же слышимой гаммой; осточертели и те ночи, когда пыль, вино, скука, простор полей, пронесшихся под копытами, гнали женатых и неженатых мужчин в те занавешенные сборища, где девок ставили на голову и лили им в юбки шампанское, осточертел универсальный еврей проклятых галицийских гарнизонных дыр, похожий на маленькую покосившуюся лавку, где в долг с процентами можно было приобрести все — от любви до седельной мази, куда доставляли девочек, дрожавших от почтительности, страха и любопытства. Единственной его отрадой в эти времена было дальнейшее разборчивое коллекционирование ножей и штопоров, и многие из них приносил ему в дом опять-таки тот самый еврей, который, прежде чем положить их на стол малохольного подполковника, чистил их о рукав с таким благоговейным лицом, словно это были доисторические, найденные при раскопках реликвии.