Книга Человек без свойств, страница 120. Автор книги Роберт Музиль

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Человек без свойств»

Cтраница 120

Что там они посылали к черту? Ощущение. Они имели в виду то личное ощущение, о земном тепле которого, о близости его к действительности пятнадцать лет назад мечтал импрессионизм, как о чудесном растении. Импрессионизм они называли теперь изнеженным и безголовым. Они требовали контроля над чувственностью и интеллектуального синтеза.

А синтез, он означал в общем, по-видимому, нечто противоположное скепсису, психологии, исследованиям и анализу, литературным склонностям века отцов?

Насколько можно было понять, они вкладывали в это не очень философский смысл; то, что они понимали под синтезом, было скорее потребностью молодых костей и мышц в нестесненном движении, прыганьем и пляской, когда никому не позволяешь мешать себе критикой. Если бы это устроило их, они не постеснялись бы послать и черту и синтез заодно с анализом и мышлением вообще. Затем они утверждали, что сок ощущения должен устремлять дух ввысь. Утверждали это обычно, разумеется, члены другой группы; но иногда в пылу и те же самые.

Какие у них были замечательные слова! Интеллектуального темперамента требовали они. Стремительного стиля мышления, бросающегося миру на грудь. Отточенного мозга космического человека. Что же он там еще слышал?

Преобразование человека на основе американского плана всемирного труда, через посредство механизированной силы.

Лиризм, связанный с энергичнейшим драматизмом жизни.

Техницизм; дух, достойный эпохи машины.

— Блерио, — воскликнул один из них, — летит сейчас над Ла-Маншем со скоростью пятьдесят километров в час! Надо бы написать поэму этих пятидесяти километров в час и выбросить всю остальную трухлявую литературу на свалку!

Акселеризма требовали они, то есть максимального повышения скорости ощущений на основе спортивной биомеханики и акробатической точности!

Фотогенического обновления через кинематограф.

Затем кто-то сказал, что человек есть таинственная полость, отчего его следует приобщить к космосу конусом, шаром, цилиндром и кубом. Но утверждалось и обратное — что лежащее в основе этого мнения индивидуалистическое восприятие искусства идет к концу; что грядущему человеку надо дать новое чувство жилья с помощью общественных зданий и поселков. И когда так образовались индивидуалистическая и социальная партии, вмешалась третья, заявив, что только религиозные художники социальны в подлинном смысле слова. Затем группа новых архитекторов потребовала, чтобы ей предоставили руководство, ибо цель архитектуры и есть религия; к тому же с побочным эффектом любви к родине и оседлости. Религиозная группа, усиленная кубической, заметила, что искусство — это дело не зависящее от чего-то, а главное, что это исполнение космических законов; в дальнейшем, однако, религиозная группа была снова покинута кубической, которая присоединилась к архитекторам, утверждая, что лучше всего приобщают к космосу все-таки формы пространства, делающие индивидуальное законным и типичным. Была брошена фраза, что нужно вглядеться в душу человека и потом запечатлеть ее в трех измерениях. Потом кто-то запальчиво и эффектно поставил вопрос, что, собственно, по их мнению, важнее — десять тысяч голодающих или произведение искусства?! И правда, почти все они, будучи в каком-то роде художниками, считали, что духовное выздоровление человечества заключено только в искусстве, и не могли столковаться лишь относительно природы этого выздоровления и требований, которые надо ради него предъявить к параллельной акции. Но затем первоначальная социальная группа опять захватила инициативу и заговорила новыми голосами. Вопрос, важнее ли произведение искусства или беда десятков тысяч людей, превратился в вопрос, стоят ли десять тысяч произведений искусства беды одного единственного человека. Некоторые из тех, что покрепче, потребовали, чтобы художник не придавал себе такого уж большого значения; долой самопрославление, требовали они, пусть он будет голоден и социален! Жизнь — величайшее и единственное произведение искусства, сказал кто-то. Чей-то могучий голос вставил: объединяет не искусство, а голод! Чей-то компромиссный голос напомнил, что лучшее средство против переоценки в искусстве себя самого — это здоровая ремесленная основа. И после этого компромиссного высказывания, воспользовавшись паузой, возникшей то ли от переутомления, то ли от взаимного отвращения, кто-то снова спокойно спросил, можно ли надеяться добиться чего-либо до тех пор, пока даже контакт человека с пространством не установлен?! Это послужило сигналом для того, чтобы техницизм, акселеризм и так далее опять попросили слова, и дискуссия еще долго вертелась туда и сюда. Наконец, однако, пришли к единому мнению, потому что хотелось уйти домой с каким-то результатом; поэтому стороны сошлись на утверждении, выглядевшем примерно так: нынешнее время полно надежд, нетерпеливо, неистово и злополучно; но Мессии, которого оно с надеждой ждет, пока еще не видать.

Арнгейм на минуту задумался.

Вокруг него все время собирался кружок; когда от кучки отделялись люди, которые плохо слышали или не могли проявить себя, их место тотчас же занимали другие; он явно стал центром и этого нового собрания, даже если это не всегда находило выражение в несколько невежливой дискуссии. Да и в том, что их занимало, он уже давно хорошо разбирался. Он знал о соотношениях в кубе; он строил садовые поселки для своих служащих; машины с их разумом и темпом были ему знакомы; он умел говорить о проникновении в душу и уже вложил капитал в возникавшую кинопромышленность. Восстанавливая содержание этой дискуссии, он вспомнил, кроме того, что протекала она далеко не так упорядоченно, как это невольно представляла его память. Ход у таких разговоров своеобычный — словно расставленным по разным углам многоугольника и вооруженным палками спорщикам приказали идти вперед с завязанными глазами; это сумбурное и утомительное действо без логики. Но не отражение ли это хода вещей вообще? Он тоже определяется не запретами и законами логики, которым достается разве что роль полиции, а беспорядочными движущими силами духа. Вот о чем спросил себя Арнгейм, вспоминая оказанное ему внимание, и нашел возможным сказать также, что новая манера думать похожа на свободную игру ассоциациями при попустительстве разума, игру, нельзя отрицать, весьма увлекательную.

В порядке исключения он закурил вторую сигару, хотя вообще-то не позволял себе таких чувственных слабостей. И еще держа зажженную спичку и делая мышцами лица сосательные движения, он вдруг невольно улыбнулся, потому что вспомнил о маленьком генерале, заговорившем с ним на вчерашнем приеме. Поскольку Арнгеймы владели фабрикой пушек и броневых плит и были готовы к массовому производству боеприпасов в случае войны, он очень хорошо понял его, когда этот немного смешной, но симпатичный генерал (он говорил совсем не так, как прусские генералы; ленивее, конечно, но с ароматом, можно сказать, старой культуры, — правда, следовало бы уж, наверно, прибавить: культуры гибнущей!) доверительно — и со вздохами, прямо-таки философски! — высказал ему свое мнение о разговорах, которые велись вокруг них в этот вечер и отчасти, по крайней мере, надо было признать, носили и радикально пацифистский характер.

Генерал, как единственный здесь офицер, чувствовал себя явно не совсем уютно и жаловался на изменчивость общественного мнения, потому что некоторые речи о священности человеческой жизни имели успех.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация