Книга Человек без свойств, страница 121. Автор книги Роберт Музиль

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Человек без свойств»

Cтраница 121

— Я не понимаю этих людей, — с такими словами обратился он к Арнгейму как к человеку всемирно признанного ума за разъяснением. — Я не понимаю, почему эти новые люди так невежественно толкуют о каких-то «кровавых генералах». У меня такое чувство, что людей постарше, которые обычно бывают здесь, я понимаю прекрасно, хотя в них ведь, конечно, тоже нет ничего воинского. Например, если этот знаменитый поэт — не знаю его фамилии, такой высокий, пожилой, с брюшком, что написал, говорят, стихи о греческих богах, звездах и вечных человеческих чувствах; хозяйка дома сказала мне, что он настоящий поэт, причем в эпоху, рождающую обычно разве что интеллектуалов, так вот, повторяю, я его не читал, но я наверняка понял бы его, если действительно его значение состоит главным образом в том, что он не занимается мелочами, ведь в конце концов у нас, у военных, такого называют стратегом. Фельдфебель, если вы позволите мне привести этот низкий пример, должен, конечно, заботиться о благополучии каждого отдельного солдата в своей роте; стратег же счет людям ведет на тысячи — это для него самая малая единица — и должен уметь пожертвовать хоть десятью такими единицами сразу, если того потребует высшая цель. Я нахожу совершенно нелогичным, что в одном случае толкуют о кровавом генерале, а в другом — о вечных ценностях, и прошу вас объяснить мне это, если возможно!

Особое положение Арнгейма в этом городе и этом обществе пробудило в нем известную насмешливость, которую он обычно тщательно сдерживал. Он знал, кого имел в виду маленький генерал, хотя и не показал, что знает; да и не в этом было дело, он сам мог бы привести ему в пример не одну разновидность этого сорта величия. Выглядели все они в тот вечер неважно, этого не заметить нельзя было.

Неприятно на миг задумавшись, Арнгейм задержал дым сигары между раскрытыми губами. Его собственное положение в этом кругу тоже было не совсем легким. Несмотря на весь его авторитет, ему случалось выслушивать и злые замечания, направленные словно бы против него самого, и проклятию часто предавалось то самое, что он в юности любил совершенно так же, как любили эти молодые люди идеи своего поколения. Он испытывал странное, чуть ли не жутковатое ощущение, когда его чествовали молодые люди, на том же дыхании беспощадно глумившиеся над прошлым, к которому он сам был втайне причастен; Арнгейм чувствовал в себе при этом гибкость, способность преображаться, предприимчивость, даже, пожалуй, дерзкую беспардонность хорошо скрытой нечистой совести. Он мгновенно сообразил, что отделяет его от этого нового поколения. Эти молодые люди перечили друг другу во всем решительно, несомненно общим у них было только то, что замахивались они на объективность, на интеллектуальную ответственность, на уравновешенную личность.

Одно особое обстоятельство позволяло Арнгейму испытывать при этом чуть ли не злорадство. Слишком высокая оценка иных его сверстников, у которых личное начало проступало особенно сильно, была ему всегда неприятна. Имен такой аристократический противник, как он, конечно, не называл даже мысленно, но он точно знал, кого он имел в виду. «Здравомыслящий, скромный мальчик, жаждущий блестящих услад», — говоря словами Гейне, которого Арнгейм скрытно любил и в этот миг про себя процитировал. «Надо воздать хвалу его усилиям и его усердию в поэзии… жестокому труду, несказанному упорству, яростному напряжению, с которыми он отделывает свои стихи…» «Музы не благосклонны к нему, но гений языка ему подвластен». «Страшное принуждение, которому он должен себя подвергать, он называет подвигом в слове». У Арнгейма была превосходная память, и цитировать он мог наизусть целыми страницами. Он отклонился от темы. Он восхитился тем, как Гейне, борясь с одним из своих современников, предвосхитил тип людей, сложившийся вполне только теперь, и это вдохновило его на собственные усилия, когда он опять обратился ко второму представителю великой немецкой идеалистической мысли, поэту генерала. После тощей разновидности духа это была тучная. Его торжественный идеализм соответствовал тем большим, глубоким духовым инструментам в оркестре, что похожи на поставленные стоймя паровозные котлы и издают нескладные, хрюкающие и громыхающие звуки. Одной нотой они покрывают тысячу возможностей. Они выдувают целые тюки вечных чувств. Кто умеет в какой-нибудь такой манере трубить стихами, — подумал Арнгейм не совсем без горечи, — тот у нас считается сегодня поэтом, в отличие от литератора. Так почему не сразу уж и генералом? Ведь со смертью такие люди на дружеской ноге, и им постоянно нужна тысяча-другая умерших, чтобы с достоинством насладиться мгновением жизни.

Но тут кто-то заметил, что даже собака генерала, воющая в благоухающую розами ночь на луну, могла бы, если бы ее призвали к ответу, сказать: «Что вы хотите, это же луна, и это вечные чувства моей породы», — точно так же, как какой-нибудь господин из тех, кого за это славят! Да, такой господин мог бы еще прибавить, что его чувство, без сомнения, сильно своей подлинностью, его выразительные средства богаты эмоциями и все же так просты, что его понимает публика, а что касается его мыслей, то они, спору нет, отступают на задний план перед его чувством, но это целиком соответствует общепринятым требованиям и никогда еще не было помехой в литературе.

Неприятно озадаченный Арнгейм еще раз задержал дым сигары между губами, которые остались на миг открыты, как полуподнятый шлагбаум между личностью и внешним миром. Иных из этих особенно чистых поэтов он, потому что так полагается, при каждом случае хвалил, а в некоторых случаях поддерживал и деньгами; но, по сути, как он теперь увидел, он их вместе с их напыщенными стихами терпеть не мог. «Этим геральдическим господам, которые и прокормить-то себя не могут, — подумал он, — место, в сущности, в каком-нибудь заповеднике, в обществе последних зубров и орлов!» И поскольку, следовательно, как показал прошлый вечер, поддерживать их было не в духе времени, рассуждение Арнгейма закончилось не без выгоды для него.

90
Низложение идеократии

Это феномен, вероятно, вполне объяснимый, что во времена, дух которых похож на рынок, настоящей противоположностью им считаются поэты, ничего общего со своим временем не имеющие. Не марая себя современными мыслями, они поставляют, так сказать, чистую поэзию и говорят с верующими в них на вымерших диалектах величия, словно они только что ненадолго вернулись на землю из вечности, — совершенно так же, как человек, который три года назад эмигрировал в Америку и, приехав на родину погостить, говорит по-немецки уже нечисто. Феномен это примерно такой же, как если бы пустую яму прикрыли для компенсации пустым же куполом, а поскольку обыкновенную пустоту пустота величавая лишь увеличивает, то в общем вполне естественно, что за эпохой такого поклонения личности следует другая, решительно отметающая всю эту шумиху по поводу ответственности и величия.

Осторожно, в виде пробы и с приятным чувством личной застрахованности от урона, Арнгейм пытался приспособиться к этому неминуемому, как он предполагал, ходу событий. Он думал при этом обо всем, что видел за последние годы в Америке и Европе; о новом помешательстве на танцах, будь то танцевально синкопированный Бетховен или ритмы новой чувственности; о живописи, где максимум духовных связей надлежало выразить минимумом линий и красок; о кинематографе, где жест, значение которого известно всему миру, покорял весь мир маленьким новшеством в его показе; и, наконец, просто об обыкновенном человеке, который уже тогда, уверовав в спорт, надеялся средствами сучащего руками и ногами младенца овладеть великой грудью природы. Во всех этих явлениях бросается в глаза известная склонность к аллегории, если понимать под этим такие духовные отношения, когда все значит больше, чем ему по-честному причиталось бы. Ведь как шлем и несколько скрещенных мечей напоминали обществу времен барокко обо всех богах и об их историях и не кавалер Икс целовал графиню Игрек, а бог войны богиню целомудрия, — так и сегодня, тиская друг друга, Икс и Игрек ощущают темп времени или еще что-нибудь из доброй сотни новых расхожих шаблонов, которые образуют, правда, уже не Олимп, маячащий над тисовыми аллеями, а всю современную неразбериху как таковую. В кино, в театре, на площадке для танцев, на концерте, в автомобиле, самолете, на воде, на солнце, в швейных мастерских и коммерческих конторах непрестанно возникает огромная поверхность, состоящая из впечатлений, выражений, жестов, манер и переживаний. Внешне и в частностях очень четкий, этот процесс походит на быстро вращающееся тело, где все стремится к поверхности и там взаимосвязывается, а внутри царят сумятица, хаос и неразбериха. И будь Арнгейм в силах заглянуть на несколько лет вперед, он уже увидел бы, что тысяча девятьсот двадцать лет европейской морали, миллион жертв ужасной войны и немецкий лес поэзии, шумевший над женской стыдливостью, не смогли отсрочить хотя бы на час тот день, когда юбки и волосы женщин начали укорачиваться и девушки Европы на какое-то время вышли нагишом из тысячелетних запретов, сняв их с себя, словно кожуру с банана. Он увидел бы и другие перемены, которые раньше едва ли счел бы возможными, и совершенно неважно, что из этого удержится, а что снова исчезнет, как подумаешь, сколь великие и, вероятно, напрасные усилия понадобились бы, чтобы прийти к таким революциям в быту ответственным путем умственного развития, через философов, художников и поэтов, а не через портных, капризы моды и всяческие случайности; ведь из этого видно, какой творческой силой наделена поверхность вещей по сравнению с бесплодным упрямством мозга.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация