Ульрих не ответил.
— То, что вы сейчас сказали, противоречит также очень конструктивному замечанию о способе приблизиться к правильной жизни, сделанному вами несколько раньше, — тихо и упорно продолжал Арнгейм. — Вообще, совершенно независимо от того, согласен ли я с вами в частностях или нет, меня поражает, до какой степени смешаны в вас активность и безразличие.
Когда Ульрих и на это не нашел нужным ответить, Арнгейм сказал с той вежливостью, с какой и следует отвечать на грубость:
— Я только хотел обратить ваше внимание на то, в какой мере сегодня, принимая экономические решения, от которых и так-то зависит почти все, нужно представлять себе и свою нравственную ответственность и как поэтому увлекательны такие решения.
Даже в этой одергивающей скромности был легкий привкус ухаживания.
— Простите, — ответил Ульрих, — я задумался над вашими словами. — И, словно все еще продолжая размышлять, прибавил: — Хотел бы я знать, считаете ли вы это тоже нынешней косвенностью и нынешним разделением сознания, если в душу женщины вселяют мистические чувства, находя самым разумным предоставить ее тело ее супругу?
Арнгейм немного побледнел при этих словах, но не потерял самообладания. Он ответил спокойно.
— Не знаю точно, что вы имеете в виду. Но если бы вы говорили о женщине, которую вы любите, вы бы не могли это сказать, ибо узор реальности всегда богаче, чем контуры принципов.
Он отошел от окна и жестом пригласил Ульриха сесть.
— Вас не так-то легко поймать! — продолжал он тоном, в котором было что-то и от похвалы, и от сожаления. — Но я знаю, что для вас я служу скорее враждебным принципом, чем личным противником. А те, что по своим убеждениям являются самыми ожесточенными противниками капитализма, нередко бывают в делах лучшими его слугами; я, пожалуй, и сам могу себя к ним причислить, а то бы я не позволил себе сказать вам это. Бескомпромиссные и страстные люди, если уж они признали необходимость какой-то уступки, бывают обычно самыми способными ее поборниками. Поэтому я хочу во что бы то ни стало довести свое намерение до конца и предлагаю вам: поступайте на службу в мою фирму.
Он нарочно сделал это предложение невзначай, он даже, казалось, хотел смягчить естественное изумление, которое, он не сомневался, должны были вызвать его слова, ровной и быстрой речью; совершенно не отвечая на удивленный взгляд Ульриха, он стал как бы перечислять детали, которые надо было бы уладить в случае согласия, но высказывать какое-либо личное мнение на этот счет сейчас отнюдь не хотел.
— Сначала у вас, конечно, не было бы опыта, — сказал он мягко, — чтобы занять какое-нибудь руководящее место, да и желания такого у вас, вероятно, не было бы; поэтому я предложил бы вам место рядом с собой, назовем это секретарь по общим вопросам, место, которое и учредил бы специально для вас. Надеюсь, что не обижаю вас своим предложением, ибо я вовсе не рисую себе этот пост подкупающе высокооплачиваемым; я хочу, чтобы ваша деятельность дала вам возможность обеспечить себе со временем любой доход, какой вы сочтете желательным, и убежден, что по истечении года вы будете понимать меня совсем не так, как теперь.
Закончив эту речь, Арнгейм все-таки почувствовал, что он взволнован. Он, в сущности, удивлялся сейчас, что и впрямь сделал Ульриху такое предложение, которое, если бы тот его отверг, только скомпрометировало бы его, Арнгейма, а если бы принял — ничего приятного не сулило бы. Ибо представление, что этому сидевшему перед ним человеку может быть по силам что-то непосильное для него, Арнгейма, в ходе разговора исчезло, а потребность совратить этого человека и подчинить его своей власти утратила смысл, как только она вышла наружу. Ему показалось неестественным, что он боялся чего-то, что называл «остроумием» Ульриха. Он, Арнгейм, был большой барин, и для такого, как он, жизнь должна быть проста! Он в ладу со всем, столь же большим, насколько это ему дозволено, он не восстает, как авантюрист, против всего на свете и не подвергает всего сомнению, это было бы противно его природе; но, с другой стороны, есть, конечно, прекрасные и сомнительные вещи, и ты стараешься ухватить от них сколько возможно. Никогда еще, казалось Арнгейму, он не ощущал с такой силой, как в этот миг, надежности западной культуры, представляющей собой чудесное сплетение сил и запретов! Если Ульрих этого не признавал, то он был всего-навсего авантюрист, и то, что из-за него Арнгейм чуть не склонился к мысли… но тут у Арнгейма не хватило слов, даже не произносимых вслух, оставляемых при себе; он не в силах был членораздельно, хотя бы и про себя, сказать, что думал о том, чтобы приблизить к себе Ульриха, словно сына. Ничего особенного не было бы, если бы он это и сказал, мысль как мысль, в конце концов, как тысячи других, за которые не нужно отвечать и которые бывают внушены, вероятно, какой-то тоской, оседающей на дне любой деятельной жизни, потому что никогда не находишь того, чем был бы доволен; да и вообще, может быть, у него не было этой мысли в такой уязвимой форме, он просто почувствовал что-то, чему можно было эту форму придать, — тем не менее он не хотел вспоминать об этом и только кричаще ясно чувствовал, что если вычесть возраст Ульриха из его возраста, то разность будет не так велика, а за этим чувством скрывалось, конечно, другое, более смутное, — что Ульрих должен служить ему предостережением от Диотимы! Он вспомнил, что уже часто находил в своем отношении к Ульриху какое-то сходство с дополнительным кратером, по которому можно судить, как жутко то, что готовится в главном, и его до некоторой степени встревожил тот факт, что тут уже извержение произошло, ибо слова излились и прокладывали себе путь в жизнь. «Что будет, — пронеслось в голове Арнгейма, — если он согласится?!» Так подходили к концу те напряженные секунды, когда такой человек, как Арнгейм, должен был ждать решения какого-то более молодого человека, которому он придал важность только из-за своей блажи. Он сидел очень неподвижно, с враждебно искривленными губами, и думал: «Уж как-нибудь образуется, если не удастся отвертеться сейчас».
Пока чувства и мысли шли этим путем, ситуация, однако, не задерживалась на месте, вопросы и ответы следовали друг за другом без всякой заминки.
— Каким же свойствам, — спросил Ульрих сухо, — обязан я этим предложением, с деловой точки зрения вряд ли оправданным?
— В этом вопросе вы все время ошибаетесь, — возразил Арнгейм. — В моем положении не ищут оправданности интересами дела, выражающимися в чистогане; то, что я могу на вас потерять, не играет никакой роли по сравнению с тем, что я надеюсь приобрести!
— Вы разожгли мое любопытство, — сказал Ульрих. — Что я приобретение, мне говорят очень редко. Маленьким приобретением я мог бы стать разве что для своей науки, но и там-то я, как вы знаете, надежд не оправдал.
— Что вы необыкновенно умны, — отвечал Арнгейм (все еще в тоне тихой непоколебимости, который он внешне по-прежнему выдерживал), — вы прекрасно знаете сами; это мне незачем вам говорить. Но возможно даже, что у нас, в наших предприятиях, есть умы поострее и понадежнее. Ваш характер, ваши человеческие свойства — вот чем хотелось бы мне по определенным причинам постоянно располагать.