«Как я несовременна! — подумала она при этом с улыбкой. — Ведь конечно, есть вещи более важные, чем любовные дела!» Но она в это не верила.
Сейчас так же нельзя было бы сказать, что она отвергала мысль о вступлении в недозволенные отношения с братом, как нельзя было бы сказать, что она желала их. Это зависело от будущего; в теперешнем же ее состоянии ничего не соответствовало определенности в таком вопросе.
Свет окрашивал доски, среди которых она сидела, в ярко-белый и густо-черный цвета. И сходная трагическая маска, придававшая их вообще-то простому значению что-то жуткое, была на мыслях о том, что она сейчас проводит последний вечер в доме, где была рождена женщиной, о которой никогда не могла ничего вспомнить и которой был рожден также и Ульрих. У нее вдруг возникло старое-престарое видение, будто вокруг нее стоят клоуны со смертельно серьезными лицами и странными инструментами, Они начали играть. Агата узнала свой сон наяву времен детства. Она не могла слышать эту музыку, но все клоуны смотрели на нее. Она сказала себе, что в этот миг ее смерть не была бы потерей ни для кого и ни для чего, да и для нее самой означала бы, наверно, только внешнее завершение внутреннего умирания. Так думала она в то время как клоуны поднимали свою музыку к потолку, и сидела как бы на посыпанном опилками полу цирка, и слезы капали ей на пальцы. Это было чувство глубокой бессмысленности, которое она часто раньше испытывала в детстве, и она подумала: «Я, наверно, до сих пор не повзрослела?», что, однако, не помешало ей одновременно, как о чем-то, выглядевшем из-за ее слез безмерно важным, подумать о том, что в первый же час их встречи она и брат предстали друг другу в таких клоунских балахонах. «Что это значит, что все, что я ношу в себе, пришло именно к моему брату?» — спросила она себя. И вдруг заплакала о самом деле. Причины, почему так случилось, она не могла бы привести никакой, кроме той, что случилось это ей в радость, и она с силой помотала головой, словно в голове ее было что-то, чего она не могла ни разобрать, ни собрать.
При этом она в естественной простоте думала, что Ульрих-то уж найдет ответ на все вопросы, думала, пока снова не вошел старик и растроганно не поглядел на растрогавшуюся. «Молодая госпожа!..» — сказал он, тоже качая головой. Агата взглянула на него смущенно, но когда она поняла недоразумение этого относившегося к ее детской скорби соболезнования, в ней снова проснулось озорство молодости.
— Брось все, что у тебя есть, в огонь — вплоть до башмаков. Когда у тебя ничего не останется, не думай даже о саване и бросься голым в огонь! — сказала она ему. Это было старое изречение, которое с восторгом прочел ей Ульрих, и старик натужно улыбался строгому и мягкому напеву этих слов, когда она произносила их с сияющими сквозь слезы глазами, и глядел, следуя за указующей рукой своей госпожи, которая хотела облегчить ему понимание, введя его в заблуждение, на гору ящиков, нагроможденных словно бы для костра. При упоминании савана старик понятливо кивнул, готовый следовать дальше, хотя путь ее слов и казался ему несколько неукатанным; но при слове «голый» он, когда Агата повторила свое изречение еще раз, застыл в вежливую маску слуги, выражение которой заверяет вас в нежелании видеть, слышать, судить.
За все время, что он служил у своего старого хозяина, слово это ни разу при нем не произносилось, разве что говорили «неодетый»; но молодые люди были теперь другие, и он, наверно, уже не смог бы угодить им своей службой. Со спокойным чувством законченного рабочего дня он понял, что его служба завершена. А последняя мысль Агаты, перед тем как она встала, была: «Бросил бы Ульрих и впрямь все в огонь?»
22
От критики, которой подверг Конятовский теорему Даниэлли, к грехопадению
От грехопадения к загадке сестринских чувств
Состояние, в котором Ульрих вышел на улицу, покинув дворец графа Лейнсдорфа, было похоже на трезвое чувство голода; он остановился у рекламной доски и утолил свой голод — а изголодался он по мещанской обыкновенности — объявлениями и оповещениями. Многометровый щит был покрыт словами. «Надо полагать, — подумалось ему, — что именно эти слова, повторяющиеся на всех углах и во всех концах города, имеют познавательную ценность». Они, казалось ему, состояли в родстве с готовыми клише, употребляемыми в важные моменты жизни персонажами популярных романов. Он читал: «Носили ли вы когда-нибудь что-либо столь же приятное и практичное, как шелковые чулки „Топинам“?», «Его светлость развлекается», «Варфоломеевская ночь в новой редакции», «Уютный отдых в „Черной лошадке“, „Зажигательная эротика и танцы в „Красной лошадке“. Рядом он увидел политическую листовку: „Преступные махинации“ — относилось это, однако, не к параллельной акции, а к ценам на хлеб. Он отвернулся и через несколько шагов заглянул в витрину книжного магазина. „Новое произведение великого писателя“, — прочел он на картонной табличке, помещенной возле пятнадцати одинаковых, поставленных рядом томов. Напротив этой таблички, симметрично ей, в другом углу витрины стояла еще одна — с печатным указанием на второе произведение: „Мужчины и женщины с одинаковым интересом прочтут «Вавилон любви“, сочинение такого-то“.
«Великий писатель?» — подумал Ульрих. Он вспомнил, что прочел только одну книгу этого автора, и предположил, что ему никогда не придется читать вторую. С тех пор, однако, автор стал знаменит. И при виде этой витрины немецкого ума Ульриху вспомнилась старая солдатская острота — «мортаделла!». Так во времена его военной службы назвали одного непопулярного дивизионного генерала — по популярному сорту итальянской колбасы, — а тем, кто спрашивал, что это значит, отвечали: «Полусвинья-полуосел!» Ульрих с интересом продолжил бы это сравнение, если бы его мысли не прервала какая-то женщина, обратившаяся к нему со словами: «Тоже ждете трамвая?» Так он сообразил, что уже не стоит перед книжной лавкой.
Он и не заметил, как остановился у трамвайной остановки. Дама, обратившая на это его внимание, была с рюкзаком и в очках; она оказалась его знакомой, астрономом, ассистенткой института, это была одна из немногих женщин, делающих что-то значительное в этой мужской науке. Он посмотрел на ее нос и на мешки под глазами, приобретшие от привычной умственной работы какое-то сходство с гуттаперчевыми подмышниками; потом увидел внизу короткую грубошерстную юбку, а вверху тетеревиное перо на зеленой шляпе, осенявшей ее ученое лицо, и улыбнулся.
— Вы в горы? — спросил он.
Доктор Штраштиль отправлялась на три дня в горы — «передохнуть».
— Какого вы мнения о работе Конятовского? — спросила она Ульриха.
Ульрих промолчал.
— Кнеплер будет в бешенстве, — заметила она. — Но критика, которой Конятовский подвергает кнеплеровский вывод из теоремы Даниэлли, очень интересна, вы согласны? Вы считаете этот вывод возможным?
Ульрих пожал плечами.
Он принадлежал к тем именуемым логистиками математикам, которые вообще ничего не признавали правильным и строили новую фундаментальную теорию. Но и логику логистиков он тоже не считал совсем правильной. Если бы он продолжал работать, он снова вернулся бы к Аристотелю: на этот счет у него были свои взгляды.