За всем этим он как-то незаметно для себя забыл теперешнюю Бонадею; повернувшись к ней в задумчивости спиной и подперев рукой голову, он глядел куда-то сквозь стены на предметы далекие, когда полное его молчание побудило ее открыть наконец глаза. В этот миг он, ничего не подозревая, думал о том, как однажды прервал поездку и не доехал до цели, потому что прозрачный день, по-своднически таинственно обнажавший окрестности, соблазнил его уйти с вокзала на прогулку, а с началом ночи покинул его в каком-то местечке, где он, без вещей, оказался после нескольких часов ходьбы. Он и вообще мнил, что ему всегда было свойственно уходить куда-нибудь на неопределеный срок и никогда не возвращаться тем же путем; и тут вдруг одно очень далекое воспоминание, лежавшее на той ступени детства, куда он обычно не добирался, пролило свет на его жизнь. Сквозь щелку неизмеримо короткого времени он, показалось ему, снова почувствовал то таинственное желание, что тянет ребенка к предмету, который он видит, чтобы потрогать его или даже сунуть себе в рот, на чем и кончается, как бы зайдя в тупик, волшебство; не дольше, наверно, казалось ему, что в точности такова же, не лучше, не хуже, и та тяга взрослых, что влечет их во всякую даль, чтобы сделать ее близкой, тяга, которая владела им самим и, судя по своей лишь замаскированной любопытством бессодержательности, явно была какой-то необходимостью; и третьей, наконец, разновидностью этой же схемы был тот нетерпеливый и разочаровывающий эпизод, в который, хотя они оба не желали того, вылилась эта встреча с Бонадеей после разлуки. Это лежание рядом в постели показалось ему теперь в высшей степени инфантильным. «Но что же значит тогда противоположное — эта недвижная, воздушно-тихая любовь к дальнему, такая же бесплотная, как день ранней осени? — спросил он себя. — Тоже, наверно, лишь видоизмененная детская игра», — подумал он с сомнением и вспомнил цветные картинки, изображавшие животных, картинки, которые он в детстве любил блаженнее, чем сегодня свою приятельницу. Но Бонадея уже достаточно насмотрелась на его спину, чтобы измерить этим свое несчастье, и сказала ему:
— Ты был виноват!
Ульрих с улыбкой повернулся к ней и ответил, не думая:
— Через несколько дней приедет моя сестра и будет жить у меня — я уже тебе говорил? Тогда мы вряд ли сможем видеться.
— На какой срок? — спросила Бонадея.
— Надолго, — ответил Ульрих и улыбнулся опять.
— Ну и что? — сказала Бонадея. — Почему это должно мешать? Не станешь же ты уверять меня, что сестра не позволит тебе иметь любовницу!
— Именно в этом я и хочу уверить тебя, — сказал Ульрих.
Бонадея засмеялась.
— Я пришла к тебе сегодня вполне невинно, а ты даже не дал мне рассказать все до конца! — упрекнула она его.
— Моя природа устроена как машина, непрестанно обесценивающая жизнь! Я хочу стать другим! — ответил Ульрих. Она этого никак не могла понять, но она упрямо вспомнила сейчас, что любит Ульриха. Она вдруг перестала быть мечущимся призраком своих нервов, обрела какую-то убедительную естественность и просто сказала:
— Ты закрутил с ней роман!
Ульрих отчитал ее за это; серьезнее, чем хотел.
— Я решил долго не любить ни одной женщины иначе, чем как если бы она была мне сестрой, — заявил он я замолчал.
Своей долготой это молчание произвело на Бонадею впечатление большей решительности, чем то, может быть, соответствовало бы его содержанию.
— Да ты же извращенец! — воскликнула она вдруг тоном предостерегающего пророчества и вскочила с постели, чтобы поскорее вернуться к Диотиме, в ее академию любовных премудростей, врата которой были без всяких подозрений открыты кающейся и освеженной.
24
Агата действительно здесь
Вечером этого дня прибыла телеграмма, а во второй половине следующего — Агата.
Сестра Ульриха приехала всего с несколькими чемоданами — согласно своему желанию оставить все позади; тем не менее число этих чемоданов не вполне соответствовало принципу «Брось все, что у тебя есть, в огонь — вплоть до башмаков». Узнав об этом намерении, Ульрих рассмеялся: даже две картонки для шляп спаслись от огня.
На лбу Агаты появилось прелестное выражение обиды и тщетных раздумий о ней.
Прав ли был Ульрих, когда придрался к такому несовершенному выражению чувства, которое было большим и захватывающим, осталось неясно, ибо Агата этот вопрос обошла молчанием; радость и смятенье, невольно вызванные ее приездом, шумели у нее в ушах и мелькали в глазах, как танец под духовой оркестр; она была очень весела и чувствовала себя слегка разочарованной, хотя не ждала ничего лучшего и даже нарочно воздерживалась во время поездки от каких бы то ни было ожиданий. Она только вдруг очень устала, когда вспомнила минувшую ночь, которую провела без сна. Она обрадовалась, когда Ульрих вскоре признался, что уже не смог, получив от нее телеграмму, отменить одно назначенное на сегодня свидание; он пообещал вернуться через час и до смешного церемонно устроил сестру на диване, стоявшем в его кабинете.
Когда Агата проснулась, час этот давно истек, а Ульрих отсутствовал. Комната была погружена в густой сумрак и показалась ей до того чужой, что она испугалась при мысли, что вот она и вступила в долгожданную новую жизнь. Насколько она могла различить, стены были покрыты книгами, как прежде отцовские, а столы — бумагами. Она с любопытством отворила дверь и вошла в соседнюю комнату. Там она увидела платяные шкафы, комоды для обуви, боксерскую грушу, гантели, шведскую лестницу.
Она пошла дальше и снова пришла к книгам. Она дошла до одеколонов, эссенций, щеток и гребенок ванной, до кровати брата, до охотничьего украшения в передней. След ее обозначался вспыхивавшим и гаснувшим светом, но по воле случая Ульрих ничего этого не заметил, хотя и был уже дома; он решил не будить ее, чтобы дать ей подольше отдохнуть, и теперь столкнулся с ней на лестничной площадке, поднимаясь из находившейся в подвале кухни, которой вообще-то мало пользовались. Он искал там какого-нибудь подкрепления для нее, ибо из-за его непредусмотрительности в доме в этот день не оказалось и самой необходимой прислуги. Когда они стояли рядом, Агата почувствовала, как суммируются ее беспорядочные дотоле впечатления, и это было так неприятно и нагоняло такое уныние, что хотелось сразу же дать тягу. Была в этом доме какая-то безличная, возникшая при полном равнодушии нагроможденность, которая испугала ее.
Ульрих, заметив это, извинился и пустился в шутливые объяснения. Он рассказал, как сложилось его жилье, и коснулся отдельных деталей его истории, начиная с оленьих рогов, которые он приобрел, вовсе не будучи охотником, и кончая боксерской грушей, которую он заставил поплясать перед Агатой. Агата еще раз осматривала все это с внушавшей тревогу серьезностью и даже каждый раз испытующе оглядывалась, когда они выходили из одной комнаты в другую. Ульрих хотел восхититься этим экзаменом, но по мере того как он продолжался, его жилье становилось ему неприятно. Обнаружилось то, что обычно скрывала привычка, а именно — что он жил лишь в действительно нужных комнатах, а остальные были как бы бесполезным придатком к ним. Когда они сели после обхода, Агата спросила: