Кларисса не отпускала его; при первых нерешительных шагах это бегство могло еще, пожалуй, сойти за естественную горячность, но потом он уже просто тащил ее с собой, с трудом находя самые необходимые слова, чтобы объяснить ей, что спешит к себе в комнату поработать. Лишь в передней ему удалось освободиться от нее полностью, а дотуда он добрался лишь благодаря своей воле к бегству, не обращая внимания на слова Клариссы и судорожно стараясь не привлекать к себе внимание Вальтера и Зигмунда. В общих чертах Вальтер действительно угадывал, что происходило. Он видел, что Кларисса страстно требовала от Мейнгаста чего-то, в чем он отказывал ей и в грудь его двумя сверлами врезалась ревность. Ибо, мучительно страдая от мысли, что Кларисса предлагает свою благосклонность их другу, он чуть ли не еще сильнее был оскорблен тем, что ею, как подумал он, пренебрегают. Если довести эти чувства до логического конца, то он заставил бы Мейнгаста взять Клариссу, а потом, подчиняясь тому же внутреннему порыву, впал бы в отчаяние. Он был взволнован меланхолически и героически. Невыносимо было ему в тот самый миг, когда судьба Клариссы висела на волоске, слышать вопрос Зигмунда, сажать ли сеянцы в рыхлую почву или утрамбовывать землю вокруг них. Он должен был что-то сказать и чувствовал себя как фортепиано в сотую долю секунды между десятипалой молнией могучего туше и взвывом. У него был свет в горле. Слова, которые должны были изобразить все совсем не так, как обычно. Но неожиданным образом единственное, что он умудрился произнести, было чем-то совершенно отличным от этих слов.
— Я не потерплю этого! — повторял он, обращаясь больше к саду, чем к Зигмунду.
Но тут оказалось, что и Зигмунд, занятый с виду только рассадой и лунками, тоже наблюдал за происходившим и даже думал об этом. Ибо Зигмунд встал, стряхнул землю с колен и дал зятю совет.
— Если ты считаешь, что она заходит слишком далеко, ты должен просто навести ее на другие мысли, — сказал он так, словно само собой разумелось, что он все время с врачебной добросовестностью размышлял о том, чем поделился с ним Вальтер.
— Как же мне это сделать?! — спросил Вальтер смущенно.
— Как это вообще делают мужчины, — сказал Зигмунд. — Все ахи женские, все охи леченье признают одно — или как это там говорится!
Он очень много вытерпел от Вальтера, а жизнь полна таких отношений, когда один теснит и давит другого, если тот не бунтует. Точней говоря, да и по собственному убеждению Зигмунда, — здоровая жизнь именно такова. Ведь мир наверно бы погиб уже во времена великого переселения народов, если бы каждый защищался до последней капли крови. А вместо этого слабейшие всегда покорно уходили и искали других соседей, которых они могли бы вытеснить; и по этому образцу вершатся человеческие отношения по большей части и ныне, и все при этом со временем улаживается само собой. С Зигмундом в его семейном кругу, где Вальтер слыл гением, всегда обращались чуть-чуть как с дурачком, но он это признавал и даже сегодня проявил бы уступчивость и почтительность в любом случае, где дело касалось бы семейной иерархии. Ибо уже много лет назад эта старая структура стала маловажной по сравнению с новыми, возникшими в жизни отношениями и как раз потому и сохранила свою традиционную форму. Зигмунд не только преуспевал как врач, — а врач владычествует иначе, чем чиновник, не благодаря чужой силе, а благодаря своему личному умению, он приходит к людям, которые ждут от него помощи и послушно принимают ее! — но и обладал состоятельной женой, подарившей ему за короткое время себя и троих детей, которую он хоть и не часто, но регулярно, когда это устраивало его, обманывал с другими женщинами. Поэтому его положение вполне позволяло ему дать при желании Вальтеру самоуверенный и надежный совет.
В эту минуту Кларисса снова вышла из дому. Она уже не помнила, о чем говорилось во время их порывистого ухода. Она помнила только, что мастер пустился от нее наутек; но это воспоминание утратило подробности, замкнулось и свернулось. Что-то случилось! С этой единственной мыслью в памяти Кларисса чувствовала себя как человек, только что вышедший из грозы и еще весь, с головы до ног, заряженный чувственной силой. Перед собой, в нескольких метрах от низа маленькой каменной лестницы, она увидела черного-пречерного дрозда с огненно-ярким клювом, поглощавшего толстую гусеницу. Огромная энергия была в этой птице или, может быть, в контрасте ее красок. Нельзя было сказать, что Кларисса при этом о чем-то думала — скорее что-то отвечало ей отовсюду у нее за спиной. Черный дрозд был греховной ипостасью момента насилия. Гусеница была греховной ипостасью бабочки. Обе твари были посланы ей, Клариссе, судьбой как знак, что она должна действовать. Видно было, как дрозд вбирал в себя грехи гусеницы через свой пламенно-оранжевый клюв. Не был ли он «черным гением»? Подобно тому как голубь — это «белый гений»? Не составляли ли эти знаки звеньев цепи? Тот эксгибиционист с этим плотником, с бегством мастера?.. Ни одной из этих мыслей не было в ней в такой развитой форме, они таились в стенах дома, позванные, однако еще держащие свой ответ при себе; но что Кларисса действительно почувствовала, выйдя на лестницу и увидев пожиравшего гусеницу дрозда, так это невыразимое согласие между внутренним фактом и внешним.
Оно каким-то странным образом передалось Вальтеру. Впечатление, возникшее у него, сразу пришло в соответствие с тем, что он называл «призывать бога»; на сей раз он определил это без малейшей неуверенности. Он не мог различить, что происходит в Клариссе, расстояние было слишком велико; но что-то неслучайное увидел он в ее осанке, в том, как она стояла перед миром, в который эта маленькая лестничка спускалась, как ступеньки купальни в воду. Было тут что-то торжественное. Это не была осанка обычной жизни. И он вдруг понял: эту же неслучайность имеет в виду Кларисса, когда говорит: «Этот человек не случайно под моим окном!» Он сам почувствовал, глядя на жену, как входит во все и все наполняет напор каких-то чужедальних сил. В том факте, что он стоял здесь, а Кларисса там, наискось от него, который, непроизвольно направив взгляд по продольной оси сада, должен был повернуть его, чтобы увидеть Клариссу четко, — даже в этом простом соотношении немая выразительность жизни вдруг перевесила естественную случайность.
Из обилия теснившихся перед глазами картин выплыло что-то геометрично-линейное и необычное. Так, наверное, было, когда Кларисса в таких почти беспредметных соответствиях, что один стоял под ее окном, а другой был плотником, находила какой-то смысл; факты обладали тогда, видимо, иным, чем обычно, способом прилагаться друг к другу, принадлежали другому целому, которое выпячивало другие их стороны и, вытаскивая таковые из их незаметных укрытий, давало Клариссе право утверждать, что привлекает, притягивает происходящее она сама. Трудно было выразить это трезво, но наконец Вальтер заметил, что это ведь как раз нечто очень родственное тому, что он хорошо знает, а именно — процессу писания картины. Картина тоже неведомым образом исключает всякую краску и линию, несообразные с ее основной формой, ее стилем, ее палитрой, а с другой стороны — вырывает из рук то, что ей нужно, в силу гениальных законов, иных, чем обычные законы природы. В этот миг в нем не было ни следа того округло-благополучного чувства здоровья, которое испытывает порождения жизни на их полезность, как он это еще недавно восхвалял, — скорей он страдал, как мальчик, не осмеливающийся принять участие в игре.