Арнгейм, который быстро все схватывал и любил прерывать, умоляюще положил руку ему на плечо.
— Да ведь это означало бы растущую связь с богом! — воскликнул он приглушенно и предостерегающе.
— Разве это было бы самое страшное? — ответил Ульрих не без насмешливой язвительности по поводу этого опрометчивого страха. — Но так далеко я и не заходил!
Арнгейм сразу взял себя в руки и улыбнулся:
— После долгого отсутствия найти кого-то неизменившимся — сущая радость. В наши дни это бывает так редко! — сказал он. Впрочем, он и правда обрадовался, как только почувствовал себя в безопасности благодаря этой доброжелательной обороне. Ульрих мог ведь и вернуться к тому нескладному предложению службы, и Арнгейм был благодарен ему за то, что он с безответственным упрямством чурался всяких земных дел. Нам надо бы при случае об этом поговорить, — прибавил он сердечно. — Мне неясно, как вы представляете себе это практическое применение наших теоретических взглядов.
Ульрих знал, что это действительно еще неясно. Он ведь имел в виду не «жизнь исследователя», не жизнь «в свете науки», а «поиски чувства», подобные поискам истины, с той только разницей, что дело тут было не в истине. Он поглядел вслед Арнгейму, который направился к Агате. Там стояла и Диотима; Туцци и граф Лейнсдорф уходили и приходили. Агата болтала со всеми и думала: «Почему он со всеми говорит?! Ему следовало уйти со мной! Он обесценивает то, что сказал мне!» Некоторые слова, до нее долетавшие, нравились ей, но все-таки причиняли ей боль. Все, что исходило от Ульриха, снова причиняло ей теперь боль, и ей вдруг еще раз в этот день захотелось убежать от него. Она не решалась поверить, что ее, при ее односторонности, было бы ему достаточно, и мысль, что они вскоре отправятся домой просто как двое знакомых, сплетничающих о проведенном вечере, была ей невыносима!
А Ульрих продолжал думать: «Арнгейм никогда этого не поймет!» И дополнил это: «Человек науки ограничен именно в чувстве, а уж человек практический и подавно. Это так же необходимо, как устойчивое положение ног, если надо что-то схватить руками». При обычных обстоятельствах он и сам был таким. Как только он начинал думать о чем-либо, хотя бы даже о самом чувстве, он, допускал чувство лишь с оглядкой. Агата называла это холодностью; но он знал: если хочешь быть полностью чем-то другим, надо сначала, как при смертельном риске, отказаться от жизни, ибо нельзя представить себе, как оно пойдет дальше! Его это влекло, и сейчас он этого уже не боялся. Он долго глядел на сестру. На оживленную игру речи на ее не затронутом этой речью, глубинном лице. Он хотел попросить ее уйти с ним. Но, прежде чем он покинул свое место, с ним заговорил Штумм, снова подошедший к нему.
Славный генерал любил Ульриха; он уже простил ему шутки о военном министерстве, да и слова о «религиозной войне» Штумму почему-то понравились, в них было что-то торжественно-воинское, как дубовые листья на форменной фуражке или громкое «ура» в день рождения кайзера. Он взял своего друга под руку и отвел Ульриха в сторону, чтобы их не слышали.
— Знаешь, ты, по-моему, прекрасно сказал, что все события — порождение фантазии, — начал он. — Конечно, это больше мое личное, чем мое официальное мнение по этому поводу.
Он предложил Ульриху папиросу.
— Мне надо идти домой, — сказал Ульрих.
— Твоя сестра великолепно проводит время, не мешай ей! — сказал Штумм. — Арнгейм ухаживает за нею вовсю. А сказать я тебе хотел вот что: никому теперь нет настоящей радости от великих идей человечества. Ты должен дать какой-то новый толчок. Я хочу сказать: время проникается новым духом, и его-то ты и должен взять в свои руки!
— Как ты додумался до этого?! — недоверчиво спросил Ульрих.
— Так уж. — Штумм не стал вдаваться в подробности и настойчиво продолжал: — Ты же тоже за порядок, судя по всему, что ты говоришь. И вот я спрашиваю себя: человек больше добр или ему больше нужна сильная рука? Это характерно для нашей сегодняшней потребности в определенности. Словом, я ведь уже сказал тебе, что я успокоился бы, если бы ты снова взял на себя руководство Акцией. Иначе просто неизвестно, что выйдет из всех этих разговоров!
Ульрих засмеялся.
— Знаешь, что я теперь сделаю! Я сюда больше не приду! — сказал он счастливо.
— Почему же? — вознегодовал Штумм. — Окажутся правы те, кто говорит, что ты никогда не обладал настоящей силой!
— Если бы я открыл людям свои мысли, они бы и подавно так говорили! — со смехом ответил Ульрих, освобождаясь от своего друга.
Штумм рассердился, но затем его добродушие победило, и, пожимая плечами, он сказал:
— Эти истории чертовски сложны. Я даже подумывал, что самое лучшее было бы, если бы за все эти неразрешимые вещи взялся вдруг какой-нибудь настоящий дурак, этакая Жанна д'Арк, он, может быть, и помог бы нам!
Взгляд Ульриха искал сестру и не находил ее. Когда он спросил о ней Диотиму, из комнат как раз вернулись Лейнсдорф и Туцци и сообщили, что все расходятся.
— Я сразу сказал, — возбужденно бросил хозяйке дома его сиятельство, то, что они говорили, — это не настоящее их мнение. И госпожу Докукер осенила поистине спасительная мысль: решили продолжить сегодняшнее собрание в другой раз. Но Фейермауль, или как там его, прочтет тогда какое-то длинное свое стихотворение, и дело пойдет спокойнее. Из-за спешности я, конечно, позволил себе дать согласие и от вашего имени!
Тут только Ульрих узнал, что Агата вдруг попрощалась и покинула дом без него; ему передали, что она не хотела мешать ему своим решением.
ИЗ ОПУБЛИКОВАННОГО ПОСМЕРТНО!
39
После встречи
Человек, вступивший в жизнь Агаты у могилы поэта, профессор Август Линднер, видел перед собой, шагая вниз по долине, картины спасения.
Если бы, попрощавшись, она поглядела ему вслед, ей бросилось бы в глаза, как прямо, словно аршин проглотил, спускался он, чуть приплясывая, по каменистой дороге, ибо это была странно веселая, гордая и все-таки нерешительная походка. Линднер нес шляпу в руке и время от времени поглаживал свои волосы; так славно-свободно стало у него на сердце.
«Как мало людей, — говорил он себе самому, — с действительно отзывчивой душой!» Он представил себе душу, способную целиком переноситься в сочеловека, сострадать самым тайным его болям и опускаться в его глубокую слабость. «Какая эта надежда! — воскликнул он про себя. — Какая чудесная близость божественной милости, какое утешение и какой праздник!» Но тут же ему подумалось, как мало на свете людей, способных хотя бы только внимательно выслушать ближнего; ибо он принадлежал к тем благонамеренным, которые перескакивают с пятого на десятое, не усматривая тут никакой разницы. «Как мало, например, серьезного интереса в обычных вопросах о нашем благополучии, — подумал он. — Попробуй только подробно ответить, что у тебя действительно на сердце, и вскоре увидишь перед собой скучающий и отсутствующий взгляд!»