Итак, он и на сей раз отлично поладил с газетами, им завладевшими. Он только посмеивался над честолюбивыми финансистами и политиками, предпочитавшими покупать целые леса газет, чтобы держать прессу в своих руках; эта попытка влиять на общественное мнение казалась ему такой же грубой и малодушной, как мужчина, который предлагает женщине за ее любовь деньги, хотя все может получить гораздо дешевле, разволновав ее воображение. Он ответил журналистам, расспрашивавшим его насчет Собора, что самый факт такой встречи доказывает ее глубокую необходимость, ибо в мировой истории не происходит ничего неразумного, и этим он так угодил их профессиональному вкусу, что его слова были приведены во многих газетах. Это, если присмотреться получше, было и правда хорошее изречение. Ведь людям, которые придают важность всему, что происходит, непременно стало бы очень не по себе, если бы они не были убеждены, что на свете не происходит ничего неразумного; но, с другой стороны, они, как известно, скорее прикусят себе язык, чем придадут чему-либо слишком большую важность, если даже это как раз сама значительность. Щепотка пессимизма в заявлении Арнгейма очень помогла придать этому предприятию солидное достоинство, а то обстоятельство, что он иностранец, можно было теперь истолковать как интерес всей заграницы к невероятно любопытным духовным процессам в Австрии.
Другие знаменитости, участвовавшие в Соборе, не обладали таким же бессознательным даром нравиться прессе, но этот эффект они заметили; а поскольку друг о друге знаменитости вообще знают мало и в поезде вечности, везущем их всех вместе, видят друг друга по большей части лишь в вагоне-ресторане, то особый общественный вес, приобретенный Арнгеймом, подействовал без проверки и на них, и хотя он по-прежнему не появлялся на заседаниях всех назначенных комитетов, в Соборе ему сама собой досталась роль центральной фигуры. Чем дальше продвигалась эта ассамблея, тем ясней становилось, что он подлинная ее сенсация, хотя для этого он ничего, по сути, не делал, кроме того, может быть, что и в беседах со знаменитыми сорадетелями выражал мнение, которое можно было истолковать как великодушный пессимизм, в том смысле, что от Собора вряд ли следует чего-либо ждать, но, с другой стороны, такая благородная задача сама по себе уже требует от тебя всей отпущенной тебе веры и самоотверженности. Такой деликатный пессимизм завоевывает доверие и среди великих умов; ибо по каким-то причинам представление, что ум сегодня вообще никогда не добивается настоящего успеха, приятнее, чем представление, что ум одного из коллег такого успеха добился, и сдержанный отзыв Арнгейма о Соборе можно было понимать как согласие с более приятным.
78
Превращения Диотимы
Чувства Диотимы развивались не совсем по такой же восходящей прямой, как успех Арнгейма.
Бывало, что среди гостей и в ее изменившейся, оголенной во всех комнатах квартире ей казалось, будто она проснулась в стране, которая ей снилась. Она стояла тогда, окруженная пространством и людьми, свет люстры стекал по ее волосам на плечи и бедра, она почти чувствовала на себе его светлые струи, и вся она была статуей, ей впору было застыть фонтанной фигурой в самом центре самого центра мира, купаясь в величайшей духовной прелести. Она считала это положение неповторимой возможностью осуществить все, что казалось ей в жизни самым важным и самым великим, и уже не очень-то беспокоилась о том, что никаких определенных мыслей на этот счет у нее не было. Сама квартира, присутствие в ней людей, сам вечер окутывали ее, как желто-шелковое изнутри платье; она чувствовала его кожей, но не видела. Время от времени взгляд ее обращался к Арнгейму, который обычно стоял где-нибудь в группе мужчин и разговаривал; но потом она замечала, что ее взгляд уже все время на нем покоился, и теперь к нему оборачивалось только ее пробуждение. Хотя она и не глядела на него, на лице его непрестанно покоились, если так можно сказать, и сообщали ей, что в нем происходило, самые кончики крыльев ее души.
И если уж зашла речь о перьях, то можно прибавить, что и в его облике было что-то из области сновидений — этакий торговец с золотыми ангельскими крыльями, спустившийся сюда в собрание. Грохот экспрессов и курьерских поездов, гуденье автомобилей, тишина охотничьих домиков, плескание парусов на яхтах были в этих невидимых, сложенных, тихо шелестевших, когда рука его делала объясняющий жест, крыльях, которыми наделяло его ее чувство. Арнгейм по-прежнему часто бывал в отъезде, и от этого в его присутствии всегда было что-то выходившее за пределы момента и местных событий, весьма уже важных для Диотимы. Она знала, что в то время, как он находился здесь, тайно прибывали и отбывали телеграммы, посетители и его собственные эмиссары. Постепенно у нее сложилось представление, возможно даже преувеличенное, о значении всемирной фирмы и ее сплетенности с событиями большого мира. Арнгейм порой захватывающе интересно рассказывал об отношениях международного капитала, о заокеанских сделках и политических подоплеках; совершенно новые горизонты, впервые вообще горизонты открылись перед Диотимой; надо было только хоть раз послушать, как он говорит, например, о франко-германских противоречиях, о которых Диотима знала немногим больше того, что все в ее окружении питали к Германии легкую антипатию, смешанную с каким-то тягостным чувством братского долга; в его освещении это становилось галльско-кельтско-остео-эндокринологической проблемой, связанной с проблемой лотарингского угля и далее мексиканской нефти, а также с противоречиями между англосаксонской и Латинской Америкой. О таких подоплеках начальник отдела Туцци не имел представления или, по крайней мере, не показывал, что оно есть у него. Он довольствовался тем, что время от времени напоминал Диотиме, что, по его мнению, присутствие Арнгейма и арнгеймовское пристрастие к их дому никак нельзя понять, не предположив каких-то скрытых целей, но насчет возможного их характера он помалкивал, да и сам ничего об этом не знал.
Вот почему супруга его глубоко чувствовала превосходство новых людей над методами устаревшей дипломатии. Она не забывала той минуты, когда приняла решение поставить Арнгейма во главе параллельной акции. Это была первая великая идея ее жизни, и она, Диотима, находилась тогда в удивительном состоянии; на нее нашла какая-то мечтательная истома, идею занесло в какую-то дивную даль, и все, что составляло дотоле мир Диотимы, потекло в истоме навстречу этой идее. То, что из всего этого можно было облечь в слова, значило, прямо сказать, куда как мало; это было сверканье, сиянье, это была странная пустота и быстрая смена идей, и можно было даже спокойно признать, — думала Диотима, — что суть всего этого, мысль поставить Арнгейма во главе небывалой патриотической акции, не лезла ни в какие ворота. Арнгейм был иностранец, это оставалось в силе. Значит, осуществить этот замысел с такой же простотой, с какой она изложила его некогда графу Лейнсдорфу и своему супругу, нельзя было. Но тем не менее все вышло так, как ее осенило тогда, в этом состоянии. Ведь и все другие усилия наполнить акцию действительно возвышенным содержанием оказывались до сих пор тщетными; большое первое заседание, работа комитетов, даже этот частный конгресс, от которого, кстати, Арнгейм, повинуясь какой-то удивительной иронии судьбы, предостерегал, не произвели до сих пор ничего другого, кроме как опять-таки Арнгейма, вокруг которого все толпились, который должен был говорить без умолку и составлял тайное средоточие всех надежд. То был новый тип человека, призванный сменить старые силы в руководстве судьбами. Она вправе была гордиться тем, что это она сразу же открыла его, поговорила с ним о проникновении нового человека в сферы власти и помогла ему идти здесь своим путем, несмотря на сопротивление всех других. И если бы Арнгейм действительно замышлял при этом что-то особое, то и тогда Диотима была бы почти заранее готова поддерживать его всеми средствами, ибо великий час не терпит мелочной проверки, а она ясно чувствовала, что жизнь ее находится на вершине.