Я тоже перестукиваться умела, а как же! Учились, у них учились. О чем они говорили? Да разное. Ксиву (бумажку. — Авт.) у соседа просили или покурить. Живые люди же, господи. Всем же хочется… Но нельзя.
* * *
Утром, значит, подъем у них (заключенных. — Авт.) в шесть часов. Ходишь, стучишь ключом по дверной ручке, будишь. Всю камеру выпускаешь и ведешь в туалет. Они несут парашу, выливают, моются — и все, до вечера. А я следующую камеру веду.
Главное было в коридорах не сталкиваться ни в коем случае, даже с хозобслугой. Ведешь их — а сама стучишь ключом по пряжке ремня, чтобы все знали и обходили, чтобы никто не попадался.
Потом завтрак. Эти, с хозобслуги, бочки́ такие большие привозят, я открываю форточку, они каждый подают свою миску, а мы стоим, смотрим.
Дают им каши, чаю, заварки, песок ложут 15 грамм, хлеб. И все, закрываю форточку. А в 12 уже обед. Суп мясной или рыбный, но чаще рыбный — треску варили, ага. На второе — каша перловая или картошка, на ужин — каша или картошка. Они были сытые! Мы ходили голодные, а они — сытые (смеется). У нас что? 500 грамм хлеба по карточкам, и больше ничего. И покупать не на что, мы копейки получали, 37 рублей (смеется). Хорошо, если мать даст из деревни картошечки. А чаще эти вот 500 грамм хлеба — хочешь, с утра ешь, хочешь, на ночь. Им обед раздают — а мы слюной исходим.
* * *
И на постах, и у входа в корпус, и на вышке стояла. Зимой-то холодно, мы через два, через три часа менялись. И в бане мыла. В баню приведут — у них забираешь грязное белье, даешь чистое. Парикмахер был. Прожарка, чтобы не было никаких этих…
Конец 50-х
Прожарка — это как… как вам сказать… как коптить колбасу. Сверху вешают одежу, внутри огонь — он на нее не попадает, но накаляет до такой степени, что вытаскивают одежу — аж горячая она. А насекомые сразу падают все.
Они в чистом ходили, господи, бог ты мой! Кормили три раза в день, на прогулку водили… Они жили, как короли.
* * *
Еще у корпуса ходила — на окошки глядела, чтобы не было чего, чтобы не пускали коней (записка, спускаемая на веревке из окна камеры. — Авт.). Нам давали палку, длинную такую, как клюшка. Стараешься перехватить коня, чтобы в другое окно не попал.
На прогулке гуляла. Они внизу, а у нас тарапет такой, высоко. Ходишь по тарапету, смотришь: как они там гуляют, как себя ведут. Целой камерой выводили, на каждую — отдельный дворик. В камере самое большее 15 человек, но, бывало, и по одному сидели. Орджоникидзе вот один сидел. Все кричал: «Я брат Орджоникидзе! Берия — враг народа!»
Кричать запрещённо было, но рот-то ему не закроешь? И в самом деле, Берию скоро, того, как его, угу. А Орджоникидзе голодовку держал, его кормили искусственно, через зонд. Медсестра кормит, врач стоит, постовые стоят, мы стоим, мало ли что. Но он не вырывался, он спокойный был, воспитанный.
* * *
Потом меня перевели на личные вещи. Вот приводят женщин. Группа обыскóв все проверяет, прощупывает. Мы женщин раздеваем, все отбираем, вписываем в квитанцию — вплоть до носового платка, вещи связываем, бирочку — и на склад. А женщин сразу одеваем, даем новые юбки, пиджачки, зимой — бушлаты. Белье нательное, кирзовые сапоги, шапочки такие круглые…
Я как раз на личных вещах была, когда к нам Лидию Русланову привезли (самая известная певица СССР была арестована в 1948 году за антисоветскую пропаганду, «грабеж и присвоение трофейного имущества в больших масштабах», приговорена к 10 годам ИТЛ, отправлена в Тайшет, но в 1950 году переведена во Владимирский централ. — Авт.). Ее взяли с этого, как его зовут? С концерта. Три сундука с ней привезли! Не чемодана, а три сундука! Там такие платья красивые… И к каждому — туфли…
Мы переписывали это — бог ты мой! Наверное, 10 квитанций у ней было. Нет, померить было нельзя, ни в коем случае! Я даже не заикалась, даже в голове не держала такое. И дома рассказывать не могла. Ни в коем случае! Очень секретно все было. Строго… Сейчас, наверное, даже и нет таких людей, а мы все в себе таили, плохо ли, хорошо — все в себе. А потом, хозяин (муж. — Авт.) у меня тоже работал тама, в тюрьме, тоже все понимал.
* * *
В комнате свиданий работала. Там садятся по разные стороны стола, а я между ними, напротив. Сначала заводят ее, потом его. «Здравствуй!» — и все. Дотрагиваться нельзя, даже руки пожать. А то они обнимутся, а она ему чего-нибудь сунет. Ни в коем случае! Но все равно пытались и обняться, и руку взять. Каждый пытался… Сразу кричишь: «Прекратить, а то свидание окончу!» Ну и все. Успокоятся. Плакали, а че ж делать? Особенно когда прощаются — всегда плачут.
Раза четыре мне предлагали деньги: чтоб чай передала, или записку, или свидание продлила. Но я ни-ког-да не соглашалась, ни в коем случае. Сразу уволят! Одну у нас даже посадили.
Помню, раз приехал отец к сыну, из Ленинграда. Меня увидел:
— Дежурная, у вас щитовидка больная. Вы чем лечите?
— Молоко с медом пью.
— Нет, — говорит, — мажьте йодом. Я врач.
— Ну и что! — говорю.
А как закончилось свидание, он мне дает денег в пачке, чтобы подольше дала с сыном посидеть. «Нет-нет-нет», — руками замахала. И как раз дежурный идет. Ну что, больше не дал ему свиданий, чтобы взяток не предлагал. А щитовидку я с тех пор йодом мазала. И правда прошла.
«Лишнего не говори, смотри и терпи»
Страшно ли было… Знаете, когда пришла — как-то диковато. А потом даже нисколько. Нисколько! Привычка уже. Те, которые сидели спокойно, — к ним не страшно было заходить. А эти, которые шпана, хулиганы, — эти, конечно… Чего только не чудили, господи боже мой, над собой-то. Гвоздями прибивались к табуретке, ложки-то глотали — чего я только за эти 26 лет не видела.
Вот вы удивляетесь, как я молчала. Ну что я, молоденькая, из деревни пришла. Меня дядя на работу устроил — он всю жизнь работал в тюремном ларьке. И на всю жизнь меня настроил: «Лишнего не говори, смотри и терпи». Так настроил, что я всю жизнь не боялась уже ничего. И всю жизнь молчала.
С заключенными ни в коем случае переговариваться было нельзя, ни в коем случае. Называть только на «вы». На «ты» скажешь — он жалобу напишет, будут тебя вызывать, ругать. Как бы тебя ни обзывал, каким матом бы ни ругал — ни в коем случае. Только рапорт можно написать. Тогда придут с ним разбираться, накажут, в карцер посадят. И писала, и много писала.
Господи, ведь как кричат хулиганы! Как оскорбляют… А ты все равно им «вы». Обидно — а чего сделаешь? Поди попробуй скажи. Уж как я переживала. Подушка одна знает…
* * *
Самая интересная работа… да как тебе сказать… Все они одинаковые. На личных вещах ты их (заключенных. — Ред.) обслуживаешь, попросят носовой платок — идешь, несешь. На казенных вещах движения больше. Ходишь по камерам, записываешь: может, ботинки надо в ремонт или матрас порвался. Весной бушлаты собирай, осенью выдавай. Таскаешься с ними… Господи! Так тяжело таскать… Так что вся работа нравилась. Куда бы ни послали — все нравилось. На вышке тяжелее всего стоять. Тулуп, валенки, винтовка — и пошел. Холодно, конечно, а что делать? Ходишь, перетаптываешься, чтобы ноги не зябли. В руках винтовка. Чуть что, надо в воздух стрелять, потом на поражение. Я хорошо стреляла, а как же! Нас возили на стрельбы. На природу вывезут — какая красота! Выгрузят в овраге, поставят мишени и учат…