Я терпеливо слушала его и неизменно качала головой.
«Вот упрямая девчонка, – не выдержал он. – А муж позволяет вам принимать такие ответственные решения?» «В нашей семье не принято спрашивать позволения, – гордо ответила я. – Мы считаем друг друга людьми вполне здравомыслящими. И вообще, Джонни готовится к подписанию контракта с крупной киностудией». Что поделать, пришлось врать скрестив пальцы, должна же я была поставить на место этого выскочку.
«Ах, как чудесно!» – пропела Глория. Подольский лишь приподнял брови. Тут вбежала Грейс Экклес сообщить, что отец проснулся и ждет меня.
На лестнице она приобняла меня одной рукой и доверительно сказала: «Готовьтесь, милая. Зрелище тяжкое, особенно поначалу. Гордый орел, который больше не может летать».
С каждым шагом колени у меня слабели. В прошлый раз я была здесь тем страшным вечером, когда отец выяснял отношения с Манном. Теперь же был ясный день, солнце лилось через распахнутые стеклянные двери, золотило белые гипсовые руки на складках черных бархатных гардин, и в его ярком свете обстановка перестала казаться жуткой и абсурдной.
Отец ждал меня на террасе. Я не сразу осмелилась посмотреть на него и сначала окинула взглядом белую кованую мебель, навес и подушки цвета красной герани, высокую железную ограду. Последнюю соорудили недавно, раньше на ее месте был лишь невысокий парапет.
В папе же я ожидала увидеть более сильные изменения. Послушала Грейс и приготовилась испытать шок. Однако внешне он выглядел почти здоровым. Конечно, похудел, но на загорелых щеках по-прежнему играл румянец. Папа шагнул мне навстречу, и мое сердце остановилось. Он волочил правую ногу, и правая рука у него болталась, как чужая.
Я подбежала к нему, бросилась ему на шею и расцеловала. Он задрожал. Я испугалась, что он сейчас упадет. У меня бы не хватило сил его удержать. Тут как из ниоткуда появился медбрат и усадил его в кресло. Я увидела, что отец плачет.
Он сделал мне знак сесть рядом. Я подвинула стул с красной подушкой, села, взяв его за левую руку, и начала болтать. Я говорила обо всем подряд, не останавливаясь ни на секунду, – про нас, про нашу маленькую квартирку, про работу и надежды, про южный климат, про каньоны и море. Наконец я выдохлась и умолкла. Папа сжал мою ладонь. Рот его скривился. Он больше не может говорить, только издает странные обрывочные звуки, в которых почти не осталось сходства с человеческой речью.
Внизу за железной оградой простирался Центральный парк, залитый ласковым солнцем и полный жизни. Цвели сирень и жасмин, шуршали по асфальту колеса роликовых коньков и детских колясок. Вблизи на ярком свету папин загар выглядел не более убедительно, чем голливудский грим. Вдруг отец единственной рабочей рукой притянул меня ближе. Требовательно глядя мне в глаза, он пытался что-то выговорить, что-то донести сокращением мышц лица, мычанием, напряжением пальцев. Я догадывалась, что именно. Он хотел узнать, что я сделала с рукописью. Прочитала ли ее, где спрятала, собираюсь ли использовать против него.
«Позвольте мне к вам присоединиться. Как это, должно быть, приятно – снова увидеть любимую дочь, а, Барклай?» Подольский говорил слащавые слова едким, как кислота, голосом. «Какая же она все-таки красавица», – добавил он с веселой фамильярностью.
Отец издал протестующее животное мычание. Я проследила за направлением его взгляда. В руках у Подольского был высокий бокал. Поставив виски на парапет под железной оградой, Подольский сел в шезлонг и вытянул короткие толстые ноги.
На террасу выплыла Глория в развевающейся на ветру шифоновой пижаме. Прошла мимо нарочито кошачьей походкой, покачивая бедрами и выставив грудь. Отец протянул к ней руку, но Глория не обратила на него никакого внимания и направилась к ограде.
«Наверно, хотите задать Элеанор немало вопросов, а, Барклай? – Подольский сделал глоток и посмаковал виски. – Рассказала она вам что-нибудь интересное?»
Сквозь искусственный папин загар проступили багровые пятна, напоминающие родимые. На лбу вздулась жила, парализованная правая рука как будто задрожала, голова затряслась. Я почти слышала, как яростно бьется его сердце, как загустевшая кровь тяжело ворочается в мозгу.
«Переживаете, наверное? – не унимался Подольский, и тон у него был такой издевательски-участливый, что у меня у самой в висках застучало. – Боитесь, как бы вас не предала родная дочь?» Мерзавец знал, как поддеть больнее, – его ехидная речь состояла из одних вопросов, на которые отец не имел физической возможности ответить. «Думает ли Элеанор о собственных интересах? Разве ей не причитается доля вашего состояния? Может, стоит намекнуть ей, что, разорив вас, она и себя оставит без гроша?»
Отец смотрел на Глорию, а та отвлеклась от созерцания Центрального парка, чтобы переглянуться с Подольским. Их перемигивание было едва заметно – короткий взгляд, почти не различимое движение века, но от Глории так и разило заговором, этот запах буквально смешивался с ароматами ее косметики. Я задумалась, не шепнул ли отец любимой жене свой секрет в темной спальне и не оказался ли этот секрет для нее слишком тяжел, чтобы не излить его еще кому-то на ушко.
«Надеюсь, ты понимаешь, Элеанор, что этот визит следует сохранить в строжайшей тайне. Миллионы людей могут лишиться спасительных иллюзий, узнав, что философия Нобла Барклая бессильна помочь ему самому!» Подольский рассмеялся и протянул Глории свой пустой бокал, чтобы она снова наполнила его.
Глория тут же радостно повиновалась и упорхнула, виляя бедрами под тонким шифоном – услаждая взор Подольского и небрежно обойдя протянутую руку мужа. Бедный папа, с его лица сошли все краски, губы стали бледно-лиловыми. Он прикрыл глаза и вздохнул – и в этом вздохе, в единственном человеческом звуке, который он мог исторгнуть из своей груди, было столько боли, что нервы мои не выдержали. Я вскочила и, не разбирая дороги, побежала прочь, через террасу, кабинет и вверх по лестнице.
Запершись у себя, я бросилась на постель и попыталась заплакать – но вместо этого, видимо, заснула, потому что увидела тот же кошмар. Только ущелье стало еще уже, пропасть еще глубже, а камни на ее дне еще острее. Он бросил меня в пустоту, и я погибла жуткой смертью. Проснулась я в холодном поту.
Почему этот кошмар преследует меня, Джонни? Оттого, что я не набралась смелости сказать правду в суде? Но ведь я и не лгала. Я отвечала на вопросы, которые мне задавали, и не моя вина, что вопросы эти даже близко не подобрались к истине. Что еще я могла поделать, Джонни? Он же мой отец. Именно это, а не страх за его репутацию и состояние, заставляет меня молчать. Наверное, привычка делать все как он велит слишком глубоко во мне укоренилась. Ты помнишь, как, прочитав рукопись Лолы, ты сразу примчался ко мне и как я плакала в твоих объятиях, как умоляла повременить с его разоблачением.
Ты сказал, что мне не будет покоя до тех пор, пока не свершится месть и справедливость не восторжествует. Но в папиных страданиях я не нахожу никакой справедливости, лишь жестокую иронию. Он уже столько натерпелся, я не хочу ранить его еще сильнее. Слава, имя, положение в обществе по-прежнему для него важны.