Сегодня вечером у нас должно было обедать несколько человек знакомых, но никто не явился. Приезжала герцогиня Фитц-Джем поблагодарить за цветы, которые мы ей послали. По ее мнению, со смертью Гамбетты можно рассчитывать на реставрацию.
Мне же это кажется маловероятным… Правда, эта смерть была сильным ударом, таким сильным, что даже я, никому не ведомая чужестранка, была им потрясена до глубины души… Этот гений, так глупо и пошло оклеветанный, заслуживает высокого апофеоза, и я надеюсь, что его друзья воздадут ему должное. Кто заменит его? Клемансо со своим доктринерским красноречием – правда, богатым и убедительным? Я видела этого Клемансо, этого доктора… Я видела его недавно вечером в опере и третьего дня у цветочницы Вальян…
И подумайте только, что их было семеро!
Какой несчастной я себя чувствую, сознавая, что живу совершенно в стороне от того, что, собственно, составляет жизнь обожаемого мною Парижа!..
Быть всегда в стороне от этой жизни!.. И кому же? Мне, которая готова отдать все на свете, чтобы только иметь возможность кипеть вместе со всеми в этом божественном горниле, подле госпожи Адан!
Жери приходил сообщить, что его сын получил орден от султана.
Винсент Ван Гог. Крестьянка вяжет снопы (по мотивам картины Жана Франсуа Милле). 1889
3 января
Наконец-то! Судя по газетам, Бастьен-Лепаж ни на минуту не покидал Ville-d’Avray…
Сегодня вечером мы были в опере. По обыкновению, мы сидели в ложе Каза Риера. Там были Гавини, Жери, Нерво, Лагирл, маркиз и маркиза Вильнёв и маркиза – дочь принца Пьера Бонапарта. На мне было легкое белое газовое платье, покрытое розами. Свою косу я обвила вокруг головы и чувствовала, что эта корона волос была восхитительна. Маркиз де Каза Риера был там же. Это племянник покойного старика, от которого он унаследовал 60 миллионов.
Чтение журналов, наполненных Гамбеттою, сжимает мне голову, как железным кольцом, – эти патриотические тирады, эти звучные слова: патриот, великий гражданин, народный траур! Я не могу работать; я пробовала, хотела заставить себя, и благодаря этому напускному хладнокровию первых часов я сделала только непоправимую ошибку, о которой я буду вечно сожалеть, – оставшись в Париже, вместо того чтобы отправиться в Вилль-д’Авре немедленно по получении известия, осмотреть комнату и даже сделать наброски… Я никогда не буду оппортунисткой.
4 января
Гроб перевезен в Париж и встречен президентом палат. «Благодарю вас за то, что вы озаботились его перевозкой», – говорит он Спюллеру, заливаясь слезами… И я плачу! Суровый, простой, сдержанный Бриссон в слезах! И он не был его другом. «Благодарю вас, что вы озаботились его перевозкой…» В этом звучит истинное чувство, не оставляющее места никакому актерству.
Мы не могли войти туда, прождав очереди в течение двух часов. Толпа вела себя довольно почтительно, если принять в соображение французский характер, давку, толкотню, обязательные в таких случаях разговоры, потребность подвергнуть все случившееся обсуждению, разные смешные случаи, неизбежные в такой сутолоке.
Когда кто-нибудь начинал громко смеяться, находились люди, водворявшие тишину. «Это непристойно! Уважьте его память!» – раздавалось в толпе… Повсюду продавались портреты, медали, иллюстрированные журналы: «Жизнь, смерть Гамбетты!» Сердце сжимается от этого грубого заявления о случившемся, от этой громогласности его, совершенно естественной, конечно, но казавшейся мне каким-то святотатством.
Я видела Жулиана. Он носил с собой в кармане так глубоко растрогавшую меня статью Пельтана.
5 января
В Бурбонском дворце. Нас впустил в палату г. Гавини через особые, привилегированные двери. Уже во дворе я почувствовала, что бледнею от всего, что мне пришлось увидеть. Меня потрясли до глубины души и венки, и озабоченные люди, встречавшиеся нам, и их покрасневшие глаза, и, наконец, величественный, грандиозный катафалк. Огромный, весь задрапированный черной материей зал казался крохотным от множества венков и бесконечной массы цветов. Высоко над балдахином с четырьмя колоннами, обвитыми трехцветными знаменами, стоял гроб. Все это, освещенное массой свечей, ошеломляло своим контрастом с ярким солнечным днем. В ту минуту, когда мама подвела ко мне X., я не выдержала и расплакалась. Плакал и X., пожимая нам руки и беспрерывно повторяя: «Благодарю, благодарю».
Я улыбнулась, как бы извиняясь за свои слезы, но он несколько раз принимался плакать. Когда волнение мое уже улеглось, я хотела пройти мимо него, сделав вид, что не замечаю его, но он схватил мои руки и, снова сжав их, опять повторял свое жалобное: «Благодарю, благодарю».
Я очутилась наконец на воздухе и вернулась к сознанию действительности. Пришел в себя и этот бедный Г., который принял И. за Бастьен-Лепажа и осыпал его комплиментами.
6 января
Мы отправляемся смотреть погребальную процессию из окон Мариновича, в улицу Риволи. Трудно было бы устроиться лучше.
В два часа пушка возвещает о поднятии тела; мы становимся к окнам.
Колесница, предшествуемая военными горнистами на лошадях, музыкантами, играющими marche flinèbre, и тремя огромными повозками, переполненными венками, возбуждали чувство какого-то изумления. Сквозь слезы, вызванные этим грандиозным зрелищем, я различила братьев Бастьен-Лепажей, идущих почти около самой колесницы, сделанной по их проекту; архитектор, которому брат, не нуждающийся в отличиях для своей славы, великодушно уступил первенство, шел, неся шнур от покрова. Колесница низкая, как бы придавленная печалью; покров, из черного бархата, переброшен поперек нее, вместе с несколькими венками; креп, гроб, обернутый знаменами. Мне кажется, что можно было бы пожелать для колесницы больше величественности. Может быть, впрочем, это оттого, что я привыкла к пышности наших церковных обрядов. Но вообще они были совершенно правы, оставив в стороне обычный фасон погребальных дрог и воспроизведя нечто вроде античной колесницы, вызывающей в воображении мысль о перевозе тела Гектора в Трою.
После того как проехали три повозки с цветами и пронесены были многочисленные гигантские венки, можно было бы подумать, что это все, но эти три повозки совершенно теряются в бесконечном шествии, потому что никогда еще, по словам всех, не видано было такой процессии из цветов, траурных знамен и венков.
Признаюсь без всякого стыда, что я была просто поражена всем этим великолепием. Это зрелище трогает, волнует, возбуждает – не хватает слов, чтобы выразить это чувство, непрерывно возрастающее. Как, еще? Да, еще, еще и еще – эти венки всевозможных величин, всех цветов, невиданные, огромные, баснословные, хоругви и ленты с патриотическими надписями, золотая бахрома, блестящая сквозь креп. Эти груды цветов, перлов, бахромы, эти цветники роз, качающихся на солнце, горы фиалок и иммортелей, и потом снова отряд музыкантов, играющих в несколько ускоренном темпе погребальный марш, грустными нотами замирающий в отдалении; потом шум бесчисленных шагов по песку улицы, который можно сравнить с шумом дождя от бесчисленных слез… И еще, и еще проходят делегации, несущие венки, разные общества, корпорации. Париж, Франция, Европа, промышленность, искусство, школы – весь цвет культуры и интеллигенции.