Он противился мне, краснел и наконец повиновался. Странный и дикий человек. Сегодня днем я говорила о моем презрении к человеческому роду.
– А, так вы вот как! – воскликнул он. – Так я, значит, только жалкий подлец!..
И, весь красный и дрожащий, он выбежал из гостиной.
26 августа
Можно умереть с тоски в деревне!
С изумительной быстротой я сделала эскизы двух портретов – отца и Поля, в тридцать пять минут. Сколько женщин, которые не могли бы этого сделать!
Отец, считавший мой талант за тщеславное хвастовство, теперь признал его и остался очень доволен; я была в восторге, так как рисовать значит приближаться к одной из моих целей. Каждый час, употребленный не на это или не на кокетство (так как кокетство ведет к любви, а любовь, может быть, к замужеству), падает мне на голову, как тяжесть. Читать? Нет! Действовать? Да!
Сегодня утром отец вошел ко мне, и, когда после нескольких незначительных фраз Поль вышел, водворилось молчание; я чувствовала, что отец хочет что-то сказать, и, так как я хотела говорить с ним о том же, я нарочно молчала, сколько для того, чтобы не начинать первой, столько и для того, чтобы видеть колебание и затруднительное положение другого.
– Гм… Что ты сказала? – спросил он наконец.
– Я, папа? Ничего.
– Гм… ты сказала… гм… чтобы я поехал с тобой в Рим. Так как же?
– Очень просто.
– Но… – Он колебался и перебирал мои щетки и гребни. – Но если я поеду с тобой… гм… гм… и maman не приедет? Тогда… видишь ли, если она не приедет… гм… то как же быть?
А! А! Милейший папа! Наконец-то! Это вы колеблетесь… Это чудесно! Это отлично!
– Мама? Мама приедет.
– Ты думаешь?
– Мама сделает все, чего я хочу. Ее больше нет, существую только я. Тогда, видимо облегченный, он сделал мне несколько вопросов относительно того, как мама проводит время, спросил и о многих других вещах.
Отчего это мама предостерегала меня от злобного направления его ума, от его привычки смущать и унижать людей? Потому что это правда.
Но почему же я не унижена, не сконфужена, между тем как это было всегда с мамой?
Потому что отец умнее мамы, а я умнее его.
Кроме того, он уважает меня, потому что я всегда его побеждаю, и разговор со мной полон интереса для человека, ржавеющего в России, но достаточно образованного для того, чтобы оценить познания других.
Я напомнила ему о моем желании видеть полтавское общество, но по его ответам я видела, что он не хочет мне показывать людей, среди которых он блистает. Но когда я сказала, что желаю этого непременно, он ответил, что желание мое будет исполнено, и вместе с княгиней принялся составлять список дам, к которым нужно поехать.
– А m-me М., вы с ней знакомы? – спросила я.
– Да, но я не езжу к ней: она живет очень уединенно.
– Но мне нужно будет поехать к ней с вами; она знала меня ребенком, она дружна с maman, и, когда она меня знала, я производила невыгодное впечатление в физическом отношении. Я бы желала изгладить это дурное впечатление.
– Хорошо, поедем. Но я на твоем месте не поехал бы.
– Почему?
– Потому… гм… что она может подумать…
– Что?
– Разные вещи.
– Нет, скажите, я люблю, когда говорят прямо, и намеки меня раздражают.
– Она подумает, что ты имеешь виды… Она подумает, что ты желаешь, чтобы сын ее сделал тебе предложение.
– Гриц М.! О, нет, папа, она этого не подумает. М. прекрасный молодой человек, друг детства, которого я очень люблю, но выйти за него замуж! Нет, папа, не такого мужа я желаю. Будьте покойны.
Кардинал умирает.
Ничтожный человек (я говорю о племяннике)! За обедом говорили о храбрости, и я сказала замечательно верную вещь: тот, кто боится и идет навстречу опасности, более храбр, чем тот, кто не боится; чем больше страх, тем больше заслуга.
27 августа
В первый раз в жизни я наказала кого-нибудь, а именно Шоколада. Он написал своей матери, прося у нее позволения остаться в России на более выгодном месте, чем у меня.
Эта неблагодарность огорчила меня за него, я позвала его, обличила его перед всеми и приказала ему стать на колени. Мальчик заплакал и не повиновался. Тогда я должна была взять его за плечи, и скорее от стыда, чем от насилия, он стал на колени, пошатнув этажерку с севрским фарфором. А я, стоя среди гостиной, метала громы моего красноречия и кончила тем, что грозила отправить его во Францию в четвертом классе, вместе с быками и баранами, при посредстве консула негров.
– Стыдно, стыдно, Шоколад! Ты будешь ничтожный человек! Встань и уйди.
Я рассердилась не на шутку, а когда через пять минут эта обезьянка пришла просить прощения, я сказала, что если он раскаивается по приказанию г. Поля, то мне не нужно его раскаяния.
– Нет, я сам.
– Так ты сам раскаиваешься?
Он плакал, закрыв глаза кулаками.
– Скажи, Шоколад, я не рассержусь.
– Да…
– Ну, хорошо, иди, я прощаю, но понимаешь ли ты, что все это для твоей же пользы?
Шоколад будет или великим человеком, или великим негодяем.
28 августа
Отец был в Полтаве по службе. Что же касается меня, то я пыталась рассуждать с княгиней, но скоро мы перешли на разговор о любви, о мужчинах и королях.
Мишель привез дядю Александра, а позднее приехал Гриц.
Есть дни, когда чувствуешь себя не по себе. Сегодня такой день.
М. привез букет княгине и минуту спустя начал говорить с дядей Александром о разведении баранов.
– Я предпочитаю, чтобы вы говорили о букетах, чем о баранах, Гриц, – сказал отец.
– Ах, папа, – заметила я, – ведь бараны дают букеты.
У меня не было никакой задней мысли, но все переглянулись, и я покраснела до ушей.
А вечером мне очень хотелось, чтобы дядя видел, что Гриц ухаживает за мной, но не удалось. Этот глупый человек не отходил от Мишеля.
Впрочем, он в самом деле глуп, и все здесь говорят это. Я хотела было вступиться за него, но сегодня вечером, вследствие ли дурного настроения или по убеждению, я согласна с другими.
Когда все ушли в красный дом, я села за рояль и излила в звуках всю мою скуку и раздражение. А теперь я лягу спать, надеясь увидеть во сне великого князя – может быть, это меня развеселит.
Здесь луна как-то безжизненна; я смотрела на нее, пока стреляли из пушки. Отец уехал на два дня в Харьков. Пушки составляют его гордость, у него их девять, и сегодня вечером стреляли, пока я смотрела на луну.