Лев Гумилев не любил радио: «…радио не могу слушать – оно орет, скрипит, прибавляет шума и мешает думать. У меня мечта: квартира на бестрамвайной улице, с ванной и без радио», — писал он Наталье Варбанец еще в мае 1955 года.
Неприязнь к радио он сохранил и после лагеря. В 1962 году Льва Николаевича пригласили в Казань на конференцию, устро или в многоместный гостиничный номер. Историк и археолог Петр Старостин запомнил сцену, которая произошла однажды утром: «…кто-то из нас громко включил радио, и раздался его ворчливый голос: "Да выключите вы эту шарманку!" "Что же? — спрашиваем мы, — вы радио совсем не слушаете?" "Нет", — отвечает гость. "И газет не читаете?" "Коечто почитываю, — говорит Гумилев, — иногда"».
Сотрудников радиостанций Гумилев называл «радиотами». Он несколько смягчился к ним лишь после того, как подписал договор на курс лекций с Ленинградским радио, а радиожурналистка Людмила Стеклянникова стала едва ли не ежедневной его гостьей.
«Вот телевизор я завел бы – он интереснее», — признавался Гумилев всё в том же майском письме к Птице. Возможно, на любовь к телевидению повлияло его увлечение массовым кино, ведь в лагере киносеансы были одним из немногих развлечений. Точно не известно, в каком году у Гумилева появился собственный телевизор. Но в квартире на Большой Московской он безусловно был – стоял на кухне, чтобы и соседи могли смотреть. Вероятно, это было не только проявлением широты души, потому что и в отдельной квартире Гумилев оставил телевизор на кухне. Последний его телевизор – большая и современная для начала девяностых Toshiba – и сейчас стоит на кухне музея квартиры.
Ахматова, как известно, много лет не готовила и даже, кажется, сама не кипятила воду. Так сложилось, что самые обычные домашние, бытовые заботы охотно принимали на себя ее почитатели: зажигали газ, включали проигрыватель, ставили пластинки. Мария Белкина, наблюдавшая быт Ахматовой в Ташкенте, с удивлением замечала: «Я ни разу не видела, чтобы Анна Андреевна принесла себе воду или сама вынесла помои, это всегда за нее делали какие-то нарядные женщины – актрисы или чьито жены, которые поодиночке или табунками приходили в ее келью…» Однажды Ахматова пожаловалась Раневской: «Я сама мыла голову!» В Ленинграде и Москве эта сторона ахматовского образа жизни не изменилась.
Лев Николаевич в последние годы вполне перенял ахматов ский образ жизни. Наталья Викторовна была прекрасной хозяйкой, но с возрастом ей все труднее было справляться с домаш ними обязанностями. «Мы оба еле обслуживаем друг друга», — жаловался Гумилев Оресту Высотскому в декабре 1984-го. Да и походы с авоськами по магазинам совсем не сочетались со статусом профессорской жены.
На помощь пришли ученики и друзья.
Начиная со второй половины восьмидесятых прекрасное ленинградское снабжение стало светлым воспоминанием о безоблачном прошлом. Опустели прилавки магазинов, появились длинные очереди.
Как-то Гумилеву за лекцию в МИД СССР в качестве гонорара помимо денег (73 рубля) дали большую пачку чая: «…чай был хорошим, поэтому я считаю, что не прогадал», — говорил он. В 1990 году даже папиросы стали дефицитом, а Гумилев не мог жить без своего любимого «Беломора». Других папирос не признавал. Ученики собирали для него папиросы в авоську, когда она наполнялась – передавали Льву Николаевичу.
Елена Маслова доставала продукты в магазинах. Константину Иванову, как многодетному отцу, полагались продуктовые заказы, и он непременно делился ими с учителем. Ольга Новикова получала у себя на работе молоко и несла Льву Николаевичу.
Помощь учеников и друзей не только сохраняла силы, нервы, здоровье Льва Николаевича и Натальи Викторовны, но и продлевала им жизнь.
«МЕРА ВСЕМУ ЧЕТВЕРТИНКА»
Ахматову очень заботил ее будущий образ в чужих воспоминаниях, поэтому она пыталась по мере сил направить потенциальных мемуаристов в нужную ей сторону. Вспомним, как она подправила линию своего носа на рисунке Тышлера, горбинка показалась ей слишком велика. Жест символический. Ее высказывания были хорошо продуманы, точно рассчитаны на собеседников: великий поэт создает миф о великом поэте.
Создавал ли свой миф Лев Гумилев? Если и создавал, то очень непоследовательно. Превратить собственную жизнь в служение посмертному (да хоть и прижизненному) образу он явно не мог и не хотел. Поэтому его застольные беседы были откровенны и весьма неполиткорректны. Но никакая откровенность не может объяснить некоторых совершенно невероятных заявлений, добросовестно записанных собеседниками и сотрапезниками.
Из беседы с Айдером Куркчи: «Жалко, мы, русские, народ художественный, но неверующий. Розанов все наврал, как и Белинский, я не люблю их семинарские размышления. Мама была неверующая, Мандельштам начинал как чуткий православный человек, но потом, ах! Цветаева – так это вообще берегиня, идолище…»
Кстати о Марине Ивановне. Если верить Андрею Рогачевскому, то Гумилев даже причислил Цветаеву к стукачам, правда, затем уточнил, что «стукачом был ее муж Эфрон», потому что «закладывал» видных белогвардейцев.
Вообще тема стукачества возникала в самом необычном контексте. Например, Гумилев рассказывал Рогачевскому, будто «Пушкин пошел стреляться с Дантесом, чтобы спасти свою посмертную славу (чтобы умереть, но не дать объявить себя стукачом)».
Передо мною запись беседы Льва Гумилева с Айдером Куркчи, напечатанная не врагами Гумилева, а напротив, людьми, много лет бескорыстно собиравшими свидетельства о его жизни. Текст напоминает расшифровку магнитофонной записи, не прошедшую редактуру. Разумеется, это делает его намного более ценным. Чтение интересное, я бы даже сказал – забавное. Гумилев рассуждает здесь о Серебряном веке и его наследии. Вообще-то он не очень любил эту тему. Еще Рогачевский обратил внимание, что Гумилеву интереснее были вопросы о его трактате «Этногенез и биосфера», чем беседа об акмеизме. Тем не менее Лев Николаевич, кровное дитя Серебряного века, порадовал всех читателей свежестью мысли и неординарностью трактовок, иной раз ставящей в тупик:
«Стихи, надо сказать, погубили Белую армию. Она вся состояла из стихотворцев, нация рифмоплетов, но так же проиграла и Парфия когда-то Крассу,
[45] который в стихах ни бум-бум. <…> Художник Мани
[46] меня интересовал, я начал о нем книгу, но не закончил, серьезность замысла погубила, как белых. А красных? — спрашиваете вы. Их погубили корысть, точнее, серьезность, с которой они бескорыстно служили – чему? — уж и припомнить никто не может. А нельзя быть серьезным все время. Серьезность – это же оттого, что обсуждается, где выпить и как достать. Мера всему – четвертинка. Или бутылка…»
Лев Николаевич, вне всякого сомнения, рассказывал столь удивительные вещи за бутылочкой, поэтому не станем относиться к ним слишком серьезно.