— Да, коречка. Но мне очень нравится, что ты такая веселая и замечательно похорошела. Я очень за тебя рада.
— Ты на самом деле полагаешь, что эта моя новая роль мне больше к лицу, чем прежние?
— Если это всего лишь роль, ты — гениальная актриса, — сказала Устинья и внимательно посмотрела на Машу.
— Ну об этом папа еще пять лет назад говорил, помнишь? А что ты думаешь, мы все играем ту либо иную роль. И ты, и отец, и Димин дедушка. Это только в детстве кажется, что люди делают все серьезно. На самом же деле…
Маша махнула рукой и стала пить крупными глотками остывший чай.
— Только упаси тебя Господь от разочарованности. Пережить, конечно, можно все, но пережить разочарованность, поверь, очень трудно.
— Знаю. Но это больше грозит тем, кто выходит замуж по любви. Я как ты знаешь, избрала другую дорогу. И ни о чем ни капли не жалею, — уж слишком уверенно заявила Маша. — Ни о чем.
Когда они с Димой уехали в ресторан, Устинья включила телевизор, ибо на душе вдруг сделалось одиноко и неуютно. Машино теперешнее счастье казалось ей зыбким и непрочным, невольно напомнив любимый цветок гиацинт — хрупкий, изнеженный, недолговечный.
Серафим, в быту Иван, к выпивке пристрастился не так давно, однако щупальца винного спрута (всем остальным напиткам он предпочитал дорогие сорта крепленого вина и кагор) обхватили его очень цепко, не давая ни дня отдыха. Он не напивался до упаду или, как говорится, до чертиков, но почти всегда был навеселе, ибо только в вине и мог утопить овладевшие им в последний год разочарование и страх.
Иван с отличием закончил семилетку, по зову души поступил в духовную семинарию (дед Серафима был видным церковным сановником, и мальчику очень нравилась его фотография, запечатлевшая дедушку при всех регалиях), но, увы, тут его попутал страшный грех — он влюбился в девушку, двоюродную сестру его друга, через какое-то время был приглашен на день ее рождения, где буквально потерял голову из-за ее пятнадцатилетнего брата.
Серафим был очень целомудренным юношей, плотские отношения между мужчинами считал страшным грехом, хоть и знал, что кое-кто из его товарищей по семинарии этим делом балуется. Он решил во что бы то ни стало задушить в себе эту непристойную страсть, порочащую его в собственных глазах. Для этого, понял он интуитивно, нужно завести серьезный роман с девушкой и наконец-то попробовать то, что рано или поздно должен попробовать каждый нормальный мужчина, — настоящего, а не извращенного секса.
Он познакомился с одной девушкой, и она ему понравилась. Они ходили в кино, ели в летнем кафе мороженое. Но девушка, узнав, что Серафим готовится стать священником, очень испугалась за свое будущее (она работала гидом-переводчиком в «Интуристе» и самой большой мечтой ее жизни было «поехать куда-нибудь за границу») и сказала, что по городу с ним ходить больше не будет — вдруг их увидит секретарь комсомольской организации? Пусть, если хочет, приходит вечером к ней домой, тем более она сейчас одна — мать нянчит внуков старшей сестры.
Серафим пришел к девушке в назначенное время. Она жила в небольшом домике с палисадником в георгинах и темно-фиолетовых гроздьях черноплодной рябины. Серафим в свои двадцать ни разу даже не целовался с девушками. Он сидел, уронив на колени руки, и наблюдал бессмысленным взглядом за Ирой, накрывавшей на стол. Потом глотнул рюмку водки, отчего сразу закружилась голова — в то время он еще не был привычен к спиртному. Ира села к нему на колени и расстегнула свою темно-вишневую кофточку с расположенными лестницей кружевами. Серафим впервые в жизни увидел обнаженную женскую грудь, и это зрелище произвело на него неприятное впечатление. Он попытался отстраниться от Иры, но она, похоже, приняла его отвращение за робость — она и представить себе не могла, что кто-то может отказаться задарма потискать ее полные груди и даже, если, разумеется, ей захочется, переспать с ней в уютной чистой постели с вышитыми гладью подушками. Ира впилась Серафиму в губы, практикуя на нем «французский» поцелуй — ему, а также кое-чему другому из области любви ее научил один поэт, живший непродолжительное время на полном Ирином пансионе. Серафим не на шутку перепугался, но Ира этого не знала и не могла знать, поскольку привыкла общаться лишь с ярко выраженными самцами. «Какой ты робкий, — прошептала она, жарко дыша ему в ухо. — Ты меня так заводишь этой робостью». Она вскочила с его колен, дернула какую-то веревочку на поясе и оказалась нагая. Серафим похолодел. У Иры была пышная белая задница настоящей самки, которая производила впечатление на всех без исключения ее партнеров. На Серафима она тоже произвела впечатление, но совсем обратное — его затошнило самым натуральным образом. «Ну, ты что? — недоумевала Ира, пытаясь расстегнуть ему ширинку. — Сейчас я достану из гнездышка твоего птенчика и заставлю его немножко поработать». (Ира слыла очень ласковой девушкой, и кое-кому из ее партнеров это даже не нравилось — они предпочитали хамоватых девчонок, не брезгующих в постели матерными словечками.) Когда Ирины пальцы проникли в его ширинку, настойчиво отыскивая в ней искомый предмет, он дико заорал и, вскочив, бросился к двери. Ира растерялась и сказала всего лишь: «Ну и дурачок». Серафим уже был в палисаднике. Не найдя калитки, он перемахнул через забор и пустился вприпрыжку по улице. Товарищ, с которым Серафим жил в одной комнате в общежитии, не на шутку перепугался, увидев его в таком состоянии. Серафим завалился на кровать, спрятал голову под подушку. Его тело как-то странно — уж больно крупно — дрожало, точно внутри работала помпа. Наконец его вырвало прямо в коридоре, куда он все-таки успел выскочить, товарищ раздел его и уложил под одеяло. «Водки, достань где-нибудь водки», — сказал Серафим, закатывая глаза, точно припадочный.
…Его хотели отправить дьяконом в какой-то задрипанный приход в Череповце. Он отказался, ибо был коренным москвичом. Тогда ему предложили сдать экстерном за оставшийся год и идти на все четыре стороны. Что он и сделал. Сейчас он жил с матерью в доме, из которого был виден бассейн «Москва», усердно молился Богу, постился, когда накатывала тоска, — это случалось почти каждый день — пил вино, ну и еще подрабатывал в церкви. Эти заработки были ерундовыми, а потому Серафим вечно испытывал нужду в копейке.
Мать знать не знала о его беде, а если бы узнала, наверняка потащила бы сына к врачу — она работала в ординаторской районной поликлиники и неукоснительно верила во всемогущество медицинской науки.
Получив деньги от странной женщины в шляпке с букетом искусственных цветов, Серафим раздумывал, как поступить с кольцом. Он не мог присвоить его — Серафим был человеком с совестью, — не мог отдать и настоятелю храма. Не потому, что не верил ему — Серафим боялся, что его могут заподозрить в сокрытии других драгоценностей. (Аналогичный случай произошел недавно в одной из московских церквей, о чем рассказывали все кому не лень, и парень, которого заподозрили в сокрытии значительной суммы денег, не вынес позора и утопился.)
Он не спал почти всю ночь, раздумывая над тем, что сделать с колечком, которое, чтобы не потерять, повесил на тонкой серебряной цепочке на шею. Разумеется, после бессонной ночи накатила такая тоска, что без бутылки вина уже никак нельзя было обойтись. Серафим, сам не помня как, очутился в гастрономе возле памятника Долгорукому. Дело в том, что он знал один чудесный дворик неподалеку от храма, в котором в данный момент подвизался. Близость храма очищала и умиротворяла его душу почти так же, как вино. Он ненавидел свою квартиру «окнами на кладбище». В паре, поднимающемся от бассейна «Москва», ему чудилась зловещая ухмылка Антихриста.