Вдруг Маша резко загасила в блюдце сигарету, встала и сказала:
— Я пошла. Извини, что вторглась к тебе силой. Мне кажется, ты сейчас никого не хочешь видеть.
— Ты… скажешь моим родителям? — робко поинтересовался Иван, наконец осмелившись на нее взглянуть.
Маша не знала, что ответить. Она открыла было рот, чтобы так и сказать: «не знаю», но тут раздался длинный пронзительно громкий звонок в дверь. Оба вздрогнули.
— Кто? — испуганно спросила Маша, чувствуя, как качнулся под ногами пол.
— Н-не знаю. Ты…
— Я никому ничего не сказала. Клянусь.
Звонок повторился. Теперь он был еще более длинным и, как показалось обоим, до боли пронзительным.
— Может…
— Да, я открою, — решительно сказала Маша, поняв Ивана с полуслова.
Пальцы ее не слушались. Она с трудом отодвинула маленькую задвижку-шпингалет, толкнула дверь…
На лестничной площадке стояла смуглая женщина в пуховом платке, широкой пестрой юбке, торчавшей из-под короткого вишневого пальто, и в босоножках на босу ногу.
— Не бойся, это цыганка, — сказала Маша, обернувшись к Ивану. Она видела, как он, выйдя в прихожую, глянул в сторону входной двери, закрыл лицо ладонями, отнял их и вдруг дико закричал.
Маша инстинктивно бросилась к нему. Он прижался к ней всем телом, продолжая кричать. Потом в его горле словно что-то оборвалось, и теперь там хрипело и булькало. Его тело обмякло, он стал падать, придавливая ее к стене.
— Помоги же мне, — сказала она цыганке. — Он чего-то испугался. Слышишь? Помоги…
Она чувствовала, что теряет сознание. Последнее, что она помнила, это склоненное над ней лицо цыганки. У нее были красивые, полные бешеной ненависти глаза.
Последнее время Толе снились кошмары. Стоило закрыть глаза, и он проваливался в темно-коричневую с огненными отблесками на стенах, блестящих каплями какой-то жидкости, бездну. К нему тянулись липкие пальцы, хор мерзких голосов шептал: «Не отдам! Мое!», и Толя видел обнаженное Машино тело — тело уже взрослой Маши. Оно носилось в этом удушливо смрадном пространстве, уворачиваясь от протянутых со всех сторон пальцев. Внезапно откуда-то появилась огромная рука с длинными цепкими пальцами, схватила Машу за талию и стала сжимать. Толя попытался дотянуться до руки, но его качнуло в сторону. Наконец он изловчился и рубанул со всей силы ребром ладони по мерзкому скользкому запястью. Рука отпустила Машину талию и, скользнув по ее обнаженной груди, стиснула мертвой хваткой тонкую беззащитную шею. «Не бойся — я с тобой!» — крикнул Толя, но его голос унесло сквозняком в другую сторону. На лице Маши была блаженная улыбка не то удовольствия, не то смирения. Толя скрипнул зубами и проснулся. Он сидел на кровати, спустив на пол ноги. Спина ныла, как зуб, но она была живая. Превозмогая боль, он попытался встать на ноги. На короткое мгновение ему это удалось, потом он рухнул на кровать, больно ударившись затылком о стену.
Толя улыбался, по его щекам текли блаженные слезы радости.
Как нарочно, в тот вечер Машу долго не отпускали с эстрады. Давно закрылся ресторан, даже погасили его неоновую вывеску, однако засевшая еще с шести вечера компания довольно молодых мужчин, очевидно, справлявших мальчишник, требовала цыганских песен и жестоких романсов. Сегодня Маше было трудно петь — из груди рвались звуки, похожие на рыдания, и это производило на изрядно подвыпивших мужчин потрясающее впечатление. Один из них, высокий, с волосами апельсинового цвета и крупными чертами капризного лица, вскочил вдруг на эстраду и, вырвав из рук в дым пьяного толстяка скрипку, стал вторить Маше, извлекая из инструмента чистые, пронзительно высокие звуки.
— Браво, Ван Гог! — орали его собутыльники и швыряли на эстраду кто что горазд — от огрызков хлеба до пустых рюмок.
— Затейница, давай «В час роковой», — требовал Ван Гог, обнимая Машу за плечи и прижимая к себе вопреки ее желанию.
Наконец компания угомонилась, метрдотель погасил в зале свет, оставив гореть только люстру возле выхода. Маша надела свою пушистую искусственную шубу серебряного цвета — она очень мерзла ночами (Славик теперь никогда ее не дожидался, поскольку он вечно куда-то спешил), подхватила сумку с едой и бутылкой вина и быстро сбежала по лестнице черного хода.
— Затейница, разрешите проводить вас домой? Таким женщинам, как вы, негоже бродить по ночам без эскорта.
Это был Ван Гог. Он преградил ей дорогу и не думал двигаться с места.
— Я спешу, — сказала Маша.
— Будем спешить вместе. Если пожелаете, могу донести вас на руках до самого дома.
Она ничего не успела ответить — очутилась в настоящей колыбели из сильных цепких рук. Ван Гог, пошатываясь, шагнул в черный мрак двора.
Маша закрыла глаза. Ей вдруг сделалось плохо — больно жгло в груди, пошла кругом голова. И очень хотелось пить. За глоток любого питья она готова была отдать все.
— Пить, — прошептала она, не открывая глаз. — Я очень, очень хочу пить.
— Я тоже. Это мы сейчас.
Ее качнуло. В голове все смешалось. Показалось, будто она падает с обрыва в реку. Но на лету подхватили чьи-то руки. Она почувствовала под собой надежную твердь и открыла глаза.
Она сидела на коленях у Ван Гога. У него в руках была бутылка с водкой, и он настырно совал ей в рот горлышко.
— Пей. То, что нужно в эту безумную ночь. Нам обоим нужно хорошенько выпить, чтобы лучше друг друга понять. Ты хочешь понять меня, затейница?
— Я тебя уже поняла, — сказала Маша, отталкивая горлышко бутылки. Она никогда не пила водку — после нее с ней творилось что-то непонятное.
— А я тебе говорю: пей. Это говорю тебе я, Игорь Богуславский, он же Ван Гог. Я трезвею от спиртного и начинаю видеть жизнь такой, как она есть. Бр-р, это мерзкое зрелище.
— Здравствуй, Игорь, — сказала Маша. — Но ты опоздал. У меня уже есть Алеко. Люблю его больше всех на свете.
— Это бред бродячего кобеля. Пей.
Он крепко сдавил левой рукой Машину шею — от боли она открыла рот — и плеснул туда водки.
Пришлось проглотить эту отвратительную жгучую жидкость, иначе она бы ею захлебнулась. О том, чтобы вырваться из объятий этого Ван Гога, не могло быть и речи — медведь и тот вряд ли бы вырвался.
Она видела, как он запрокинул голову и сделал несколько шумных глотков. Боль в груди прошла. Захотелось спать. Очень захотелось спать…
В двенадцатом часу вечера Дима позвонил Соломиным. Трубку взяла Устинья — ее только сегодня утром выписали из больницы. Не поздоровавшись, Дима сообщил, что в без пятнадцати шесть Маша пошла в книжный магазин «Дружба» за какой-то внезапно потребовавшейся книгой и все еще не вернулась.
— Родители на даче, — сказал Дима. — Я боюсь их беспокоить — у мамы вчера опять было плохо с сердцем.