— Когда она была у тебя в последний раз, ты не заметил в ней никаких перемен? — спросила Устинья.
— Она… Мы с ней разговаривали так, словно знаем друг друга тысячу лет. Словно мы настоящие брат с сестрой, хотя я никогда не смогу смотреть на Машу как на свою сестру.
— Вспомни, пожалуйста, она ничего не говорила про свои отношения с Димой?
— Нет. Но я понял, что она… — Он замолчал и отвернулся.
— Что ты понял?
— Что это не та любовь, о которой она мечтала.
— Я и без тебя это знаю, — вырвалось у Устиньи. — Ладно. Я пошла. Скоро придет твой отец.
— Марья Сергеевна, постойте.
Устинья в удивлении обернулась.
— Она тебе все сказала?..
— Не все. Я понял, что ей… ей неловко передо мной. Понимаете, я никого не собираюсь осуждать, но случается, за грехи родителей приходится расплачиваться…
— Я в это не верю. Если даже так, я не позволю, чтобы с Машей что-то случилось.
Она вышла, не простившись.
— Диму положили в неврологию. У него начались галлюцинации с бредом. Он обвиняет во всем себя, потому что думает, будто Маша узнала про его отношения с одной девицей. Я уверен, это чушь собачья.
Павловский был в кителе и при всех регалиях. Он заехал к Устинье без звонка, а потому застал ее в халате и домашних туфлях. Правда, она не стала бы переодеваться, даже знай о его визите заранее.
— Какой еще девицей? Не думаю, чтобы Машу могли взволновать и расстроить взаимоотношения вашего сына с какой-то там девицей. Ведь это было до того, как они поженились.
— В том-то и дело, что нет. — Павловский вздохнул. — Представьте себе, я знал об этом Я говорил этому шалопаю: рви, пока не поздно. Но нас с вами они теперь не слушают.
— А я-то думала, ваш Дима влюблен в Машу так, что не замечает никого и ничего вокруг.
Устинья потянулась к пачке «Мальборо» на журнальном столике, машинально достала сигарету, так же автоматически склонилась над огоньком зажигалки, которую ей поднес Павловский.
— Он на самом деле влюблен в нее как псих, но с этой девицей он связался еще весной, когда Маша, как ему казалось, не обращала на него внимания. Я ее знаю — обычная профурсетка, правда, довольно смазливая и с хорошим телом. К таким женщинам, мне кажется, даже как-то неловко ревновать мужей.
— Это вам так кажется. — Устинья поперхнулась дымом и громко закашлялась. — Если Маша на самом деле узнала об этой связи, она могла… все что угодно с собой сделать.
— Да бросьте вы, ей-богу. Начнем с того, что она никак не могла об этом узнать. Извините, но существуют охраняемые секреты, а люди в моем ведомстве надежные. К тому же прошу вас не забывать о том, что ваша дочь вышла замуж за моего сына не по любви, хоть они, как я считаю, замечательная пара. Со мной, моя дорогая, можно и нужно не прибегать к всяким хитростям и уловкам. — Павловский улыбнулся и, наклонившись, похлопал Устинью по руке. — Все равно то, что вы не договариваете, рано или поздно становится известно мне. Тем более что я ваш друг, а теперь даже родственник. Кажется, это называется сватом, да? Дорогая Юстина — это имя, кстати, вам очень идет, — вы мне сватья.
— Да. — Устинья рассеянно кивнула.
— Вы не волнуйтесь — с этой профурсеткой уже провели соответствующую работу. Ей, как я понял, очень не хочется лишаться московской прописки. Ну а сына я беру на себя. К тому же в неврологии его основательно подремонтируют, можете не сомневаться.
— Не могу поверить, что Дима мог…
— Ну и не верьте на здоровье. Я сказал вам это как своей сватье. Мужу ни гугу — отцы очень часто воспринимают подобное преувеличенно болезненно. Это мы с вами все можем понять.
— Я не могу этого понять, — возразила Устинья.
— Ну, вы, польки, женщины романтичные и, как считается, очень верные. Вы, если не ошибаюсь, нашли своего первого мужа после шести с лишним лет разлуки, хоть он к тому времени уже успел связать себя с другой женщиной.
— Вы ошибаетесь, — сказала Устинья. — Это был мой второй муж.
— Вот видите, и в нашем ведомстве не сплошные боги сидят. К тому же в войну пропало много документального материала. А ваш первый муж жив?
— Он покончил с собой через неделю после нашей свадьбы.
— Загадочная история. Не менее загадочная, чем история с так называемой гибелью Ковальского.
— Так называемой? — Устинья вздрогнула. — Вы не верите в то, что Анджей утонул?
— Вы, моя дорогая, тоже в это не верите, хотя, по всей вероятности, в силу иных оснований, чем те, которыми располагаю я. — Он встал. — Ладно, с вами хорошо, но дело есть дело. Я немедленно позвоню вам, как только мы ее найдем. А вы, со своей стороны, еще раз переберите в памяти всех ее знакомых и даже не очень знакомых людей.
После ухода Павловского Устинья направилась в спальню и, порывшись за стопкой с постельным бельем, достала старую сумку, в которой хранились остатки памяти о прошлом. И эта странная записка, написанная рукой Анджея… Она нашла ее между страниц лежавшей за зеркалом Библии. Уже после того, как Анджей исчез.
«Между двух огней сгорит даже сам Бог. Я простой смертный. И большой эгоист. Тебе не кажется, что романтику в этой жизни не слишком сладко живется? Разочарованность хуже смерти. Счастлив обладающий даром любить до гроба. Ты счастлива, Юстина? Это не из жалости к тебе — мне захотелось. А что потом? Я ничего не знаю».
Возможно, записка пролежала в Библии не один день и даже не одну неделю — к своему стыду Устинья почти полгода не брала в руки Библию. Не до того ей было.
Но ведь это никакой не грех — Анджей всегда оставался ее супругом перед Господом Богом.
Устинья быстро спрятала все в сумку, сунула ее на прежнее место и легла на кровать. Она не спала прошлую ночь, очевидно, не будет спать и эту. Зачем одурять себя снотворными — вдруг появится Маша, а она не сможет ощутить всю полноту радости от того, что ее коречка жива. Почему, почему, спрашивается, она так ее любит? Неужели только из-за того, что Маша — дочь Анджея?
…В ту зиму в доме дуло от всех окон, и на подоконнике в ее комнате замерзли цветы в горшках. Устинья спала в пуховом платке и шерстяных носках — ветер почти всегда дул с севера, с холмов, и, проснувшись ночью, она слышала, как он разгуливает по ее комнате, шелестит в пучках развешенных повсюду сушеных трав.
Но заболела не она, а Маша-большая, хоть все трое спали в мансарде, где было гораздо теплее. У нее вдруг резко подскочила температура и начался бред. Устинья с ходу поставила диагноз — воспаление легких. Анджей всполошился, поехал в райцентр к Николаю Петровичу. На следующий день из города привезли пенициллин.
Устинья регулярно колола Машу в почти плоскую ягодицу и невольно думала о том, что, если она вдруг умрет, Анджей, оплакав досыта ее смерть, вернется к ней, Устинье. Она не хотела смерти Маши, но запретить себе думать об этом не могла.