Она спустила ноги, оперлась на них, намереваясь встать, и рухнула вниз лицом на пол.
Услышав в трубке Толин встревоженный голос, сообщающий о внезапной болезни Устиньи, Маша почувствовала странное облегчение от того, что в силу рокового стечения обстоятельств их с Толей разлука оказалась совсем не долгой.
— Я вылечу сегодня же! — крикнула она в трубку. — И привезу врача. Ради Бога, не отдавай ее в местную больницу!
Она тут же засобиралась в дорогу. Позвонила Николаю Петровичу на работу (к счастью, он оказался на месте), объяснив в двух словах ситуацию, попросила помочь с отъездом и связаться по телефону с областным центром. Николай Петрович не на шутку испугался и, как безошибочно почувствовала по его голосу Маша, растерялся.
— Папочка, все будет хорошо. Вот посмотришь, — сказала Маша, испытывая притупляющее тревогу лихорадочное возбуждение. — Ты только не волнуйся — я сразу сообщу тебе, как она. Значит, через пятнадцать минут спускаюсь.
Она приехала в Плавни в два часа ночи и застала возле постели Устиньи Толю и местного фельдшера, который мирно посапывал, сидя на полу спиной к горячей стенке печки.
— Она спит, — сказал Толя. — Как хорошо, что ты приехала. Я очень за нее испугался…
Врач с медсестрой уехали на рассвете. Устинья наотрез отказалась от больницы — она твердила, что у нее с детства предчувствие, будто она умрет в больнице. Ей прописали строгий постельный режим — врач подозревала микроинфаркт, осложненный застарелой ишемией. Когда они наконец остались втроем, Устинья прижала к своей щеке Машину руку и сказала:
— Спасибо, коречка, что приехала. Я обязательно встану — обещаю тебе. А сейчас ложись спать и не тревожься за меня, ладно?
Новая жизнь с первого дня безоговорочно подчинила Машу своему неторопливому ритму, невольно расслабляя натянутые в последнее время до предела нервы и заставляя против воли верить во что-то несбыточное.
Во всем была виновата весна. Маша с волнением узнавала звуки и запахи, принадлежавшие детству, превратившись на какое-то время в безмятежного созерцателя.
В овраге, где они с Устиньей когда-то давным-давно (не по количеству прошедших лет, а по тому, сколько довелось за это время всего пережить) собирали ягоды шиповника и боярышника, уже расцвели фиалки. Маша становилась на колени и погружала лицо в прохладный душистый кустик, стараясь, упаси Господи, не сломать нежный и хрупкий цветок. Она хотела порадовать букетом Устинью, но сейчас ей казалось кощунством вторгаться в мир живой природы, неся разрушение и смерть. «Устинья поймет меня, — думала она. — Иное дело рвать спелые ягоды и плоды — это так естественно. Природа любит делиться с людьми и животными своими дарами. Они всегда сами просятся, чтоб их сорвали. А вот дикие цветы прячутся от людского взора. Особенно самые ранние».
Она нарочно не думала о Толе, тем не менее он все время присутствовал в ее мыслях. Его близость чувствовалась во всем. И Маша этой близостью благодарно наслаждалась.
Впервые с той поры, как Толя появился на горизонте ее уже взрослой жизни, она почувствовала себя легко и испытывала сейчас нечто похожее на счастье. Впрочем, само понятие «счастье» казалось ей чем-то неопределенным и непостоянным.
Днем она приготовила нехитрый обед. Устинья спала, и они с Толей вдвоем пообедали на веранде. Здесь тоже пахло весной и, конечно же, рекой. Маша все время смотрела в окно, и когда воздух стал походить на щедро закрашенную синькой воду, сказала:
— Я буду спать здесь. В чулане есть раскладушка. Я не спала на раскладушке с тех самых пор.
— Простудишься, — сказал Толя. — Ночи еще холодные и…
— Не простужусь. Дом все время стоит у меня перед глазами. Но я не жалею, что он сгорел — мне было бы тяжело видеть его после всего случившегося. И все-таки маму нужно было похоронить здесь, тем более, от нее тоже осталась только горстка пепла. Но этот дом подожгла не мама — она ни за что не смогла бы это сделать, даже если была… не в себе. Может, это сделала Устинья?.. — Эта мысль пришла Маше в голову столь внезапно, что она сама ей удивилась. — С годами выясняются все новые и новые подробности из прошлого. Но, знаешь, я все равно люблю Устинью не меньше, чем раньше. А, может, еще больше.
Маша вздохнула и посмотрела на Толю. Он сидел, сложив на груди сильные руки с большими крепкими ладонями и опустив глаза. Явно о чем — то размышлял — это было заметно по его лицу, выражение которого он никогда не пытался скрыть от чьих бы то ни было глаз.
— Я тоже ее очень люблю, — сказал он, все так же не поднимая глаз. — Я долго думал над тем, что ты мне рассказала, и понял: иначе Устинья поступить не могла. Мужчине и то почти невозможно отказаться от любви, ну а женщине тем более.
— Почти? — тихо и как-то испуганно переспросила Маша.
Толя встал и, бросив на нее быстрый взгляд, вздохнул и вышел на крыльцо. Он вернулся почти сразу и сказал, стоя на пороге:
— У меня так устроена голова, что я никогда не могу ее потерять. К сожалению.
— Это ты сам так ее устроил. Почему к сожалению? Скажи лучше, к счастью.
И Маша, не зажигая света, принялась убирать со стола грязную посуду.
Она долго мыла тарелки в большом тазу с теплой водой, умышленно растягивая этот процесс — если руки останутся без дела, она расплачется или… наговорит каких-нибудь глупостей. А это не лучший выход. К тому же ей необходимо доказать — в первую очередь себе — что и она не способна потерять от любви голову.
Толя тем временем успел разложить раскладушку и даже постелить белье. Он делал это в темноте, но Маше казалось, что она видит каждое его движение. «Отец говорил, будто его мать была помешана на религии, — вдруг вспомнила Маша. — Неужели такие вещи передаются по наследству? Тогда и я…»
Она вспомнила Яна и их удивительные отношения с ее матерью, аналогов которым, как считала Маша, нет и не было в искусстве, ни, тем более, в жизни. Она наверняка на подобное не способна. Ну да, в матери преобладало духовное начало, а она скорее всего пошла в отца.
Отец любил здесь двух женщин сразу, и Маше это не казалось сейчас противоестественным. Может, потому, что обе эти женщины были ей так дороги. Хотя двух сразу она все равно любить не могла… Нет, она не умела и не умеет делить свое сердце на части. Когда они жили в N и мама была еще здорова, она ее очень любила и восхищалась ею. Тогда она нечасто вспоминала Устинью. Потом, когда мама заболела, быстро отвыкла от нее, переместив центр тяжести своей любви на Устинью. Больше всех Машу-большую любил Ян. Словно пытался загладить вину отца…
Ян… Что будет с ним? У Маши вдруг заныло сердце. Как скоро придет он в себя после страшной потери, да и придет ли когда-нибудь? И что за отношения связывали его с этой странной цыганкой, исчезнувшей так же неожиданно, как и появившейся? Ян, предельно откровенный с Машей во всем, никогда не упоминал в разговоре эту цыганку — словно ее вообще не существовало. А она в разговоре с Яном никогда не упоминала Толю…