Вяземский, 1850-е
…Мы часто жалуемся на судьбу, не замечая, что во многом мы сами своя судьба.
Вяземский, 1858
12 июля 1861 года Вяземскому исполнилось шестьдесят девять. Эта некруглая дата была отпразднована вполне торжественно — в Петергофе собралось едва ли не больше народу, чем на юбилей в Академии, а Тютчев поздравил друга новым стихотворением:
Теперь не то, что за полгода,
Теперь не тесный круг друзей —
Сама великая природа
Ваш торжествует юбилей...
За одним праздничным столом с именинником собрались самые близкие. Княгиня Вера Федоровна. Павлуша Вяземский, давно уже ставший Павлом Петровичем, располневшим и седеющим попечителем Казанского учебного округа, с недавних пор владелец Остафьева. Все в нем было крупно, необычно, резко, не как у других, — громкий добродушный смех, размашистые движения, особенные толстые папиросы, которыми Павел беспрестанно дымил, монокль… И почти ничего отцовского, за вычетом внешности, — скорее энергия и обаяние матери, Веры Федоровны, присутствовали в Павле, — но было то, что князь Петр Андреевич ценил в людях больше всего: оригинальность, самостоятельность мыслей, нежелание быть как все. Сын вырос подлинным дворянином, настоящим русским барином, каких с годами становилось все меньше. И старый князь всегда был рад слышать зычный голос Павла, с удовольствием доверялся его сильным рукам, когда Павел отстранял слугу и с нежностью сам поддерживал отца под локоть, помогая взобраться в карету или взойти на лестницу.
Супруга Павла, княгиня Мария Аркадьевна. Дети, 8-летний Петруша, 11-летняя Ара (Александра) и 13-летняя Катенька. Петр Александрович Валуев, когда-то модный светский лев, муж Машеньки Вяземской, ныне управляющий Министерством внутренних дел России, сдержанный, с утомленным длинным лицом, опушенным модными бакенбардами. Его дети, Петр, Александр и Лиза, в замужестве княгиня Голицына, фрейлина, тоже были на празднике. Вяземский про себя дивился тому, с какой скоростью Валуев сделал себе карьеру в новом царствовании — из курляндских губернаторов в директоры департамента, а там и в министры. Впрочем, немало поспособствовала тому записка Валуева о состоянии дел в России, которую Вяземский подал великому князю Константину Николаевичу… Валуев — умный, образованный человек, дай Бог ему удачи на сложном поприще…
Вполуха слушая тосты, едва прикасаясь губами к рюмке с вином, Вяземский думал о дне рождения. У него были странные взаимоотношения с собственным возрастом: в юности он был убежден, что умрет рано, хотя бы потому, что не мог похвастать крепким здоровьем. Со временем уверенность слабела, после сорока пяти князь не раз, и в стихах, и в прозе, задавал смерти риторический вопрос «когда уже?» — но годы шли, уходили из жизни дети и друзья, сначала старшие, потом ровесники и, наконец, младшие, а для него как будто и ничего не менялось. В конце концов он почти привык ощущать себя стариком. Правда, привыкнуть к собственной старости не означало смириться с болезнями, нелегкой походкой, одышкой и перебоями в сердце, с изматывающей бессонницей. Стихи запечатлевали ужас, охватывавший его в ночные часы:
В тоске бессонницы, средь тишины ночной,
Как раздражителен часов докучный бой.
Как молотом кузнец стучит по наковальной,
Так каждый их удар, тяжелый и печальный,
По сердцу моему однообразно бьет.
И с каждым боем все тоска моя растет.
Часы, «глагол времен, металла звон» надгробный,
Чего вы от меня с настойчивостью злобной
Хотите? Дайте мне забыться. Я устал.
Кукушки вдоволь я намеков насчитал…
Одно из наиболее известных стихотворений Пушкина называется «Стихи, написанные ночью во время бессонницы»: «Мне не спится, нет огня; / Всюду мрак и сон докучный…» Для тридцатилетнего Пушкина бессонница — лишь краткий эпизод; Вяземский, испытав все «прелести» бессонниц еще нервным для него летом 1821 года, в старости буквально впадал от них в неистовство. Бессонница — одна из сквозных тем его поздней поэзии.
Совсем я выбился из мочи!
Бессонница томит меня,
И дни мои чернее ночи,
И ночь моя белее дня.
Днем жизни шум надоедает,
А в одиночестве ночей
Во мне досаду возбуждает
Сон и природы, и людей.
Ночь вызывает злые мысли,
Чувств одичалость, горечь дум;
Не перечислишь, как ни числи,
Все, что взбредет в мятежный ум.
1863
* * *
Весь мутный ил, которым дни
Заволокли родник душевный,
Из благ — обломки их одни,
Разбитые волною гневной, —
Всплывает все со дна души
В тоске бессонницы печальной,
Когда в таинственной тиши,
Как будто отзыв погребальный,
Несется с башни бой часов;
И мне в тревогу и смущенье
Шум собственных моих шагов
И сердца каждое биенье.
Ум весь в огне; без сна горят
Неосвежаемые очи,
Злость и тоска меня томят…
И вопию: «Зачем вы, ночи?»
1863
Редко когда удавалось вырвать у Морфея несколько часов забвения «напрокат», как говорил Вяземский, — с помощью хлоральгидрата. Ненавистный ночной мир, населенный мирно спящими людьми, проваливался в желанную тьму, а ввечеру следующего дня все начиналось снова — вялое, апатичное состояние, оставшееся после снотворного, страх при одной мысли, что все повторится, попытки заснуть, бессонное ворочанье на подушке, куренье до одури, раздражающий бой каминных часов и башенного колокола, словно отсчитывающий последние секунды, и непередаваемая, яростная ненависть к себе и ко всему вокруг, не усмиряемая ни молитвой, ничем иным…
Особенно тяжелым выдался 1862 год: он словно выпал из жизни Вяземского. «Печальные известия из-за границы о князе Вяземском, — 18 апреля записал Валуев в дневнике. — Он в Бонне в прямом умопомешательстве». Протоиерей Иоанн Базаров, навещавший Вяземского в эти дни, был поражен тем, что князь, в частности, болезненно-преувеличенно ревновал жену ко всем мужчинам… Это «прямое умопомешательство», дикая ночная ненависть, охватывавшая его, тоже прорывались в стихах: «Все в скорбь мне и во вред. Все в общем заговоре / Мне силится вредить и нанести мне горе…» Тогда он называл себя Агасфером, гонимым тоской из края в край, и признавался в том, что не испытывает уже никаких добрых чувств к ближнему:
Не знаю, что б могло утешить и развлечь
Тоскующей души томительную праздность.
Чужда мне ближнего приветливая речь,
Не радует меня весны благообразность.
Ленивый сон души не могут пробудить
Высокого ума сказанья и уроки.
Не в силах чувств моих увядших освежить
Когда-то милой мне поэзии потоки.
К прекрасному душой усталой охладев,
Не упиваюсь я их звучными волнами;
Не увлекает вдаль их родственный напев,
И на мечты певца не отзовусь мечтами.
Не чую струй живых в душевной глубине:
Оледенили их болезнь, тоска и годы.
Как буква мертвая — и книга жизни мне,
И книга чудная таинственной природы.
Я пережил себя; развалин ряд за мной.
Во мне страдать одна способность уцелела;
И полумертвый жду, чтоб хладною рукой
Смерть разрушительный свой труд запечатлела.
Иногда болезнь на время отступала, затаивалась. Уже 25 апреля 1862 года Павел Петрович Вяземский телеграфировал жене: «Отцу лучше»
. Но мнительному князю все казалось, что болезнь здесь, рядом, и вот-вот… «Меня и случайная бессонница пугает, как начало и возобновление прежних бессонниц, — писал он. — Тогда минувшие мои страдальческие ночи и ночи будущие колоссально восстают и каменеют передо мною, и кажется мне, не пробью никогда этой ужасной громады». В такие дни он изо всех сил старался не думать ни о чем, жить «прозябательной», «животной» жизнью. Вялые, прожитые без чувств и мыслей однообразные дни давали иллюзию покоя, уюта, хоть какого-то постоянства. Об этом — стихотворение «К лагунам, как frutti di mare…» и маленький шедевр «Мне нужны воздух вольный и широкий…»: