Тон статьи «Воспоминание о 1812 годе» джентльменски-корректен (с редкими прорывами не гнева, не возмущения — обиды), так что остается лишь подивиться восприятию Тютчева, усмотревшего в статье «предубеждение» и «колючесть». Эта качества отсутствуют даже в заметках Вяземского на полях «Войны и мира», заметках, которые делались не для печати. А в статье князь просто-напросто выдвигает свою концепцию исторической прозы, отличную от концепции Толстого. По мнению князя, «романизировать» исторические события, то есть вводить в повествование наряду с реальными историческими лицами вымышленных персонажей, можно только в том случае, если события взяты «из дальней старины». Например, «Борис Годунов» и «Капитанская дочка» Пушкина: «также соприкосновение истории с романом; но соприкосновение естественное и вместе с тем мастерское. Тут история не вредит роману; роман не дурачит и не позорит историю». Толстой же пишет книгу, действие которой происходит всего полвека назад, очевидцы эпопеи 1812 года еще живы (их, правда, очень мало, но это не значит, что их вовсе нет. Правду меньшинства Вяземский всегда отстаивал с особым упорством)… Зачем же тогда наряду с реально существовавшими Степаном Апраксиным, Александром Балашовым и Федором Ростопчиным выводить каких-то вымышленных князей, да еще с искаженными фамилиями (Болконский, Курагин)?..
Другая претензия, предъявляемая Вяземским Толстому, на нынешний взгляд выглядит довольно курьезно. В длиннейшем абзаце, причем не особенно заботясь об аргументах, князь утверждает, что фигура Пьера Безухова карикатурна и что Толстой выступает в «Войне и мире» прямым последователем… Гоголя, как известно, любившего изображать пошлость… «Пред вами жизнь со всеми своими таинствами, глубокими пропастями, светлыми высотами, со своими назидательными уроками; пред вами история с своими драматическими событиями и также со своими уроками, еще более наставительными, чем первые, — писал князь. — А вы из всего этого выкраиваете одних Добчинских, Бобчинских и Ляпкиных-Тяпкиных. К чему такое недоверие к себе, к своим силам, к своему дарованию?» Современным читателям «Войны и мира» образы князя Андрея, Наташи, Пьера, капитана Тушина, Кутузова кажутся вершинными достижениями русской классической прозы без малейшего оттенка пошлости и карикатурности, напротив, со всеми вышеупомянутыми «таинствами» и «высотами» — для князя это были недостойные шаржи, раскрашенные картонные картинки из любимой «допожарной» эпохи… Возможно, задело его и то, что Толстой использовал в сцене Бородинского сражения его собственные рассказы (Вяземский тут же дает «альтернативную», то есть реальную версию романных событий, только в главной роли уже не какой-то там Безухов, а сам князь…)- Но особенно негодовал он (впрочем, делал это джентльменски-вежливо) на упомянутых Толстым безымянных «стариков подслеповатых, беззубых, плешивых, оплывших желтым жиром» — древних вельмож, слушающих речь Александра I в Слободском дворце. Тут уж явно была двойная обида и за поколение отцов, выведенное князем три года назад в статье «Допотопная, или допожарная, Москва», и за собственный «подслеповатый и беззубый» возраст.
Одна из сцен толстовского романа поразила Вяземского настолько, что он перечел ее несколько раз. Это эпизод появления Александра I на балконе с бисквитом в руках. Кусок пирожного падает на землю, его подбирает кучер; к нему бросается толпа (и с нею юный Петя Ростов) и начинает отбивать съедобный сувенир. Заметив это, император приказывает подать тарелку с бисквитами и принимается кидать их в толпу…
Эта сцена сильно задела старого князя за живое. Мало того что он сам был 15 июля 1812 года в лефортовском Слободском дворце и хорошо помнил, что ничего подобного не происходило. Но ведь если вдуматься, ничего подобного произойти и не могло! Сколь же неверное представление было у Толстого о характере Александра I, коли он написал государя кидающим бисквиты в толпу, точь-в-точь как старосветский помещик бросает на драку пряники деревенским мальчишкам! «Он был так размерен, расчетлив во всех своих действиях и малейших движениях; так опасался всего, что могло показаться смешным или неловким; так был во всем обдуман, чинен, представителен, оглядлив до мелочи и щепетливости, что скорее бросился бы в воду, нежели бы решился показаться пред народом, и еще в такие торжественные и знаменательные дни, доедающим бисквит», — писал Вяземский, и нет сомнения, что он был прав — и с исторической, и с психологической точек зрения.
Кстати сказать, эту уверенность Вяземского в своей правоте почувствовал и сам Толстой — и, серьезно обеспокоясь, писал 6 февраля 1869 года Бартеневу: «Князь Вяземский в № Русского Архива обвиняет меня в клевете на характер императора Александра и в несправедливости моего показания. Анекдот о бросании бисквитов народу почерпнут мною из книги Глинки». Бартенев просмотрел книгу С.Н. Глинки «Записки о 1812 годе», но эпизода с бисквитами там не нашел, и потому опровержение Толстого в печати так и не появилось. «Этот человек, вследствие своего пламенного воображения, совсем разучился отличать то, что он читал, от того, что ему представилось», — саркастически написал Бартенев Вяземскому.
Уже много позже, в 1935 году, в комментариях к академическому собранию сочинений Толстого Б.М. Эйхенбаум предположил, что злосчастные бисквиты были заимствованы Толстым из книги некоего А. Рязанцева «Воспоминания очевидца о пребывании французов в Москве в 1812 г.». Но там сцена совершенно другая по характеру: Александр I «приказал камер-лакеям принести несколько корзин фруктов и своими руками с благосклонностью начал раздавать их народу». Эйхенбаум счел, что Толстой описывал эту сцену на память и заменил фрукты бисквитами. Возможно. Но нельзя не согласиться с тем, что образ императора, благосклонно раздающего из своих рук фрукты (что очень вяжется с обликом Александра I), и императора, надменно бросающего с балкона сласти в толпу, мягко говоря, несет разную смысловую нагрузку…
По большому счету, князь понимал, что ввязывается в спор с Толстым без надежды победить — снова и снова был он «присяжным защитником проигранных тяжб». Пресловутые бисквиты так и остались в романе, Безухова Толстой тоже не вычеркнул. Стариков, помнивших события 1812 года, можно было пересчитать по пальцам — кроме Вяземского с разгромной статьей выступил его бывший начальник по службе Авраам Норов, Остальные рецензии — и отрицательные, и положительные — писали в основном те, кого в 1812 году не было еще на свете. И мелкие подробности, на которые обращал внимание Вяземский, не могли волновать их в принципе. Собственно, ценность статьи Вяземского и заключалась главным образом в том, что он отстаивал свою правду — правду очевидца, ветерана, правду тех немногих людей, которые помнили свое собственное Бородино.
Вяземский не мог не знать, что его позицию относительно «Войны и мира» разделяют буквально три-четыре человека. И что его статью большинство читателей расценит как подборку скучных придирок выжившего из ума старика к молодому гению. Но нелишне будет напомнить о том, что мнение «почтеннейшей публики» князя всегда волновало в последнюю очередь.
7 сентября 1868 года Вяземский впервые прочел «Воспоминание о 1812 годе» Александру Никитенко.
— Ваши мысли о значении истории и исторического романа чрезвычайно верны и глубоки, — сказал Никитенко, когда они с князем брели по царскосельской аллее. — А ваши воспоминания о Бородине — настоящие золотые блестки. Желаю вам, князь, еще долго мыслить, чувствовать и писать так, как вы это делаете сейчас.