Он смог смирить (или глубоко запрятать) гордыню, искренне полюбил Пушкина, начал его опекать (как и Жуковский). Лишь очень глухие, затаенные следы ранней ревности к пушкинской славе находим мы в разных высказываниях Вяземского.
Они начали оживленную переписку.
…В конце марта, уже в Варшаве, Вяземский написал обширное «Послание к И.И. Дмитриеву, приславшему мне свои сочинения». Оно мастерски выдержано в духе дидактических сатир самого Дмитриева. В нем не только благодарность старому поэту за присланную книгу, но и явный отзвук недавних впечатлений от поездки в Россию (строки о невеждах, которые «за карточным столом иль кулебякой жирной» «жалуют посредственность одну»). И хотя в начале послания Вяземский сетует на варшавское общество, «толпу холодную», на то, что «в бездействии тупом ослабевает ум», — мало-помалу энергия возвращается к нему, и вот уже он обращается к Дмитриеву с призывом «разить невежества вражду», вновь, как и тридцать лет назад, клеймить пороки сатирами… Конечно, всерьез рассчитывать на то, что Дмитриев выдаст новый «Чужой толк» или перевод Ювеналовой сатиры о благородстве, было наивно — старый поэт в последнее время занимался разве что баснями, и то изредка. Но читателям послания был важен общий его тон — по-дмитриевски суховатый, иногда жесткий, сдержанно-гневный… Недаром это стихотворение позже было опубликовано в декабристском альманахе «Полярная звезда».
Настало лето. Вяземский перечитывал Горация. «Мне сдается, что Гораций может довольно хорошо обрусеть», — пишет он Тургеневу и посылает вольный перевод послания Горация «К кораблю», продолживший линию «Петербурга». Здесь в финале — снова прямое обращение к государю, высшие ценности для которого — «свобода смелая, народов божество», «торговля, мир, науки» и в итоге — «счастие граждан»… Но этим стихотворением он не вполне доволен. А тут увлекла новая тема. Перебирая деловые бумаги, он нашел документ, связанный с освобождением по подписке крепостного поэта Сибирякова. Это была нашумевшая история.
Рязанский крестьянин Иван Сибиряков, дворовый помещика Маслова, был поэтом-самоучкой, писавшим патриотические стихи. В 1818 году самородком заинтересовались, материал о нем поместили журналы. Когда же встал вопрос об освобождении крестьянина, Маслов запросил за него абсурдно большую сумму — десять тысяч. Эти деньги собрали по подписке Жуковский, братья Тургеневы, Вяземский, генерал Милорадович и его адъютант поэт Федор Глинка. Сибиряков был освобожден. Вяземский обратился к нему с поэтическим посланием, где смело противопоставлял крепостного стихотворца его владельцу:
Ты — раб свободный, он — раб жалкий на свободе…
И какие гордые, яркие строки (уж не Пушкин ли с одой «Вольность» вспомнился?):
Кто мыслит, тот могущ, а кто могущ — свободен.
Пусть рабствует в пыли лишь тот, кто к рабству сроден.
Свобода в нас самих: небес святый залог,
Как собственность души, ее нам вверил Бог!
И еще — явный намек на Новосильцева: «Ходули подхватя, иной глядит вельможей… И первый из вельмож последний из людей…» Острые, смелые до отчаянности стихи… «Я писал горячо», — добавлял он в письме к Александру Тургеневу. Первое русское стихотворение, обращенное к крепостному крестьянину как к равному (потому что в мире поэзии равны все…), произвело в России фурор. Кто еще мог так смело писать про «гордый разврат», «блажь слепой тщеты» дворянства!.. Разве что Сумароков в сатире «О благородстве»… И то — когда это было!.. 1 сентября 1819 года Тургенев прочел стихи брату Николаю, «который восхищался родным ему чувством», а на другой день — Пушкину; он, по словам Тургенева, «бесился», что Вяземский отобрал у него богатейший сюжет… Впрочем, Пушкин не только бесился, но и использовал «Сибирякова» в своем поэтическом хозяйстве. Сочиняя год спустя надпись к портрету Вяземского «Судьба свои дары явить желала в нем…», он явно держал в памяти строки друга «Жалею я, когда судьбы ошибкой злой / Простолюдин рожден с возвышенной душой»…
«Попытаюсь пустить твоего Сибирякова в Сына Отечества, — добавлял Тургенев, — но для напечатания нужно будет объяснить в чем дело; а позволит ли это ценсура… скажи по совести?» Началась новая эпоха для Вяземского — эпоха непечатных стихотворений…
В августе 1819 года, почти одновременно с «Сибиряковым», князь работал также над «подражательным переводом сатиры Депрео о рифме» — большим посланием «К В.А. Жуковскому». С Буало Вяземский уже имел дело три года назад: послание «К перу моему» — вольное переложение его Седьмой сатиры… В стихотворении «К В.А. Жуковскому», довольно точно следуя за французским оригиналом (Вторая сатира Буало-Депрео), Вяземский шутливо жалуется на трудности русского стихосложения, просит Жуковского научить, как совладать с непослушной рифмой. Это одно из лучших посланий в творчестве Вяземского — изящное и остроумное, оно вместе с тем полностью выдержано в стиле традиционной дидактической сатиры. Мимоходом брошенной фразой «Я Зимнего дворца не знаю переходов» дает о себе знать Вяземский-политик. А за шутливыми сетованиями на бедность русской рифмы (князь ернически сводит «розы» с неизменными «морозами») кроются серьезные размышления поэта о литературном языке.
Одной из ярких удач Вяземского в этом послании стало переложение строк Буало «La raison dit Virgile et la rime — Quinault» — «Разум говорит: Вергилий, а рифма — Кино»:
Хочу ль сказать, к кому был Феб из русских ласков, —
Державин рвется в стих, а втащится Херасков.
Эта строка вызвала нарекания цензуры (в журнальной публикации ее заменили на «…а попадет Херасков») — и Пушкина. «Читал сегодня послание князя Вяземского к Жуковскому, — раздраженно писал он в дневнике. — Смелость, сила, ум и резкость; но что за звуки! «Кому был Феб из русских ласков» — неожиданная рифма Херасков не примиряет меня с такой какофонией». Вяземский и в старости обидчиво замечал, что никакой какофонии в этом стихе при всем желании обнаружить нельзя… Впрочем, он наверняка утешился критикой Блудова: «Ласков, Херасков и т. д.: какие странные и прекрасные рифмы и как хороша вся эта тирада и все послание! Наш Асмодей умеет быть оригинальным в самых близких переводах».
В ноябре Вяземский доработал большую элегию «Первый снег», права на которую подарил было Батюшкову. Тот начал что-то на «снежную» тему летом 1817 года, но быстро сдался. «Скажи Вяземскому, что я начал Первый снег, но он, конечно, растает перед его снегом», — писал Батюшков Жуковскому. Сюжет повис в воздухе, и князь Петр Андреевич, вдохновившись ранней зимой 1819 года, завершил стихотворение. Первый снег выпал 15 ноября, зимняя Варшава была прекрасна — посеребренные шпили костелов, величественная Висла… Но как в Кракове пригрезился Петербург, так и в Варшаве — родная подмосковная. Вот грустное Остафьево позднего ноября:
Унынье томное бродило тусклым взором
По рощам и лугам, пустеющим вокруг.
Кладбищем зрелся лес; кладбищем зрелся луг.
Пугалище дриад, приют крикливых вранов,
Ветвями голыми махая, древний дуб
Чернел в лесу пустом, как обнаженный труп,
И воды тусклые, под пеленой туманов,
Дремали мертвым сном в безмолвных берегах…
Но вот выпал снег…