Возможно, впервые Вяземский прочел что-то из Байрона еще в январе, навестив в Петербурге Ивана Козлова. Но может быть, услышал о Байроне и от англомана Уварова (тот уверял, что в Британии всего два великих писателя — Байрон и Вальтер Скотт), и от Блудова, служившего в Лондоне. Не зная английского языка, Вяземский вынужден был читать Байрона по-французски… Трепет и восхищение — вот что он чувствовал во время этого чтения. Байрон мрачен, он немного мизантроп, но сколько в этом правды… Поэт не ломается, не кокетничает своими чувствами… Он таков, каков есть. Вяземский сразу почувствовал, что романтическая поэзия — как раз то, чего не хватает русской словесности. Первый наш романтик — верно, Жуковский, но романтизм его уж чересчур небесный, бесхитростный, мирный, старинный… Нужен новый поэт, который сумел бы объять все — и величие Отечества, и низость его, и трепет победившей Наполеона Европы, и скуку этой Европы, лишенной единственного своего героя, и краски природы — не вымышленной, не поддельной, а заоконной, близкой… Поэт, который мыслил и писал бы смело и горячо, не оглядываясь на учителей, не заботясь о соблюдении ветхих приличий. Который жил бы, как писал… В Англии это Байрон, гордый красавец, гений в изгнании, во Франции — Констан, Ламартин и Ша-тобриан… Романтизм начинал властвовать не только в литературе — он уже становился мировоззрением, стилем жизни. Романтические герои — не только вымышленные Адольф, Лара и Чайльд Гарольд, но реальные — например, изгнанный, но несломленный Наполеон, автор великолепных опер итальянец Россини, сам Байрон…
Байрон — единственное утешение в тоске, спасение, надежда… Он кажется князю почти соотечественником — ведь он, Вяземский, наполовину ирландец, а значит, чуточку ближе к Байрону, чем другие русские читатели… Байрон живет в Венеции. Ее великолепным описанием начинается IV песнь «Чайльд Гарольда». Полететь бы туда!.. «Я все это время купаюсь в пучине поэзии: читаю и перечитываю лорда Байрона, разумеется, в бледных выписках французских. Что за скала, из коей бьет море поэзии!.. Без сомнения, если решусь когда-нибудь чему учиться, то примусь за англинский язык единственно для Байрона. Знаешь ли ты его «Пилигрима», четвертую песнь? Я не утерплю и, верно, хотя для себя переведу с французского несколько строф, разумеется, сперва прозою; и думаю, не составить ли маленькую статью о нем, где мог бы я перебрать лучшие его места, а более бросить перчатку старой, изношенной шлюхе — нашей поэзии… Но как Жуковскому, знающему язык англичан, а еще тверже язык Байрона, как ему не броситься на эту добычу! Я умер бы на ней. Племянник (А.С. Пушкин. — В. Б.) читает ли по-англински? Кто в России читает по-англински и пишет по-русски? Давайте мне его сюда! Я за каждый стих Байрона заплачу ему жизнью своею».
«Ты проповедуешь нам Байрона, которого мы все лето читали, — отвечал Тургенев на это письмо. — Жуковский им бредит и им питается. В планах его много переводов из Байрона. Я нагреваюсь им и недавно купил полное издание в семи томах». Бредили Байроном тогда не только Жуковский с Тургеневым: в августе Батюшков перевел 178-ю строфу IV песни «Чайльд Гарольда», и она стала одним из перлов русской лирики — элегией «Есть наслаждение и в дикости лесов…». Это был первый поэтический перевод Байрона на русский язык. И один из последних шедевров Батюшкова…
Вяземский не только взялся за прозаический перевод IV песни байроновской поэмы, не только попробовал силы в переложении байроновских «Португальской песни» и «Надписи на кубке из черепа», но и набросал собственный «байронический» отрывок «Волнение». Очень многое в нем навеяно той же самой IV песнью, как никогда актуальной в то время. Но байронизм Вяземского — не только и не столько дань моде, сколько острое восприятие созвучного ему чувства. Осенью 1819 года он как никогда ощущал себя Одиноким Героем, не нужным ни Отечеству, ни даже самому себе.
«Волнение» Вяземский не закончил. Он вчерне набросал «скелет» этого большого стихотворения, но друзьям его не показывал. Вновь вспомнилось ему «Волнение» только через год, в конце ноября 1820-го, когда в Варшаву попал текст южной элегии Пушкина «Погасло дневное светило…». Она потрясла Вяземского. «Не только читал Пушкина, но с ума сошел от его стихов, — пишет он Тургеневу. — Что за шельма! Не я ли наговорил ему эту Байронщизну… У меня есть начало, которое как-то сродно этой пиэсе». Дальше идет текст «Волнения», в котором действительно немало перекличек с пушкинской элегией — вплоть до эпитета «угрюмый» в применении к океану… «Примусь ее закончить», — обещал Вяземский, но, видимо, поостыл к своему замыслу. Или же понял, что тягаться с Пушкиным ему не по силам. «Волнение» так и осталось «отрывком».
Еще одну великолепную элегию — «В каких лесах, в какой долине…» Вяземский почему-то счел неудачной, хотя стихи выглядят вполне доработанными. Попробовал он свои силы и в балладе — впервые рискнул выступить на поприще, где полновластно господствовал Жуковский. Но «Услад» тоже остался лежать среди черновиков. Сложно сказать, всерьез ли писал Вяземский эту вещь или же в озорную минуту решил подшутить над другом, сочинив «балладу как таковую». Во всяком случае, некоторые строки в этом наброске воспринимаются сейчас как почти пародийные. Например: «К боярышне Мстислава / Взаимно он горел». Или: «Вождя, любимца хана, / Он пленом отягчил»…
…В самый разгар тяжелой (хотя и блестящей в творческом плане) осени 1819 года, 19 октября, Вяземский получил чин коллежского советника. Фантастически быстрый скачок по служебной лестнице — предыдущий чин надворного советника был пожалован князю всего полгода назад, в то время как обычно путь от надворного до коллежского занимал шесть лет. Так Александр I оценил его работу над положениями Уставной грамоты. Но чином князя Петра Андреевича не купить. Он щедро наделен необходимыми политику дарами — наблюдательностью и умением сопоставлять факты. Он видит, что император все чаще углубляется в проблемы внешней политики, что созданный им в 1815 году Священный союз — «политическая удавка» на шее «представительного правительства». Что русское дворянство в большинстве своем не поймет и не примет гигантскую реформу, задуманную государем, а идти Александру Павловичу против дворянства — значит обречь себя участи задушенного отца. И решение конституционного вопроса в России откладывается… Похоже, надолго.
И от этого на душе совсем уже «грустно и гадко». Император пригласил князя к себе, «снизошел до объяснений, почему в государственном управлении иное делается так, а не иначе», но это были пустые слова. Все, все опротивело — дурацкая канцелярия, Варшава, собственный энтузиазм годовой давности. «Я не здешнего поля ягодка, — пишет Вяземский Тургеневу. — Я правда… колю их не в бровь, а в самый глаз… Старик (Новосильцев. — В. Б.) выжил из ума… дело сделано, я его раскусил: он — мощи». Даже обычный смотр на варшавском плацу для него теперь символ России: «Дождь, сырость с неба так и падает… Разумеется, и государь тут. Вот что они называют царствовать. Глупость пуще неволи».
Ну как тут не впасть в уныние?..
В январе 1820 года в Варшаву приехал Сергей Тургенев — младший брат Александра и Николая. «Здесь я познакомился с князем Вяземским и г. Новосильцевым, — писал он. — Они приняли меня дружески и радушно». Тургенев и Вяземский обсудили возможность создания особого комитета по освобождению крепостных крестьян. Вяземский познакомил Сергея с проектом Уставной грамоты. «Вчера читал мне князь Вяземский некоторые места из проекта Российской конституции, — записал он 15 января. — Главные основания ее те же, что и в Польской». Именно через Сергея Тургенева конспект Уставной грамоты попал к будущим декабристам — Николаю Тургеневу, Никите Муравьеву, Михаилу Орлову… Орлов, которого Сергей повидал в Киеве, сообщал Вяземскому: «Я кой-что нового узнал неожиданного, приятного сердцу гражданина. Ты меня понимаешь. Хвала тебе, избранному на приложение. Да будет плод пера твоего благословен во веки».