«Я хотел бы, кроме журнала, издавать «Современник» по третям года, соединяющий качества «Quarterly Review» и «Annuaire Historique», — пишет Вяземский Тургеневу 12 ноября. — Я пустил это предложение в Петербург к Жуковскому, Пушкину, Дашкову. Не знаю, что будет; дальнейшие толки об этом отложены до приезда моего в Петербург в январе. Но вряд ли пойдет дело на лад: у нас, в цехе авторском, или деятельные дураки, или бездейственные умники. Жуковский решительно отказывается от пера… Я на днях написал ему длинное письмо об этом и, по обыкновению своему, немного поругался…» Так и появилось в будущем славное название… Но до «Современника» еще далеко.
«Тут жить нечем, — звучат в его письмах совсем другие, грустные и земные нотки. — Вдобавок ко всему сгорело у меня дочиста костромское село. Совершенно не знаю, что придется делать. Служить нет охоты и никакой пользы не предвижу. Из совести, из любви к благу служить у нас не можно; из денег не стоит того, потому что денег дадут немного. Пришлось бы служить, как кухарке, из нести лишь одной. Между тем дети подрастают: средства к воспитанию у нас затруднительны. Надобно счастие, чтобы попасть на добрый выбор, и деньги, чтобы заплатить это счастие. А у нас нет ни того, ни другого». Вера Федоровна с детьми в саратовской деревне, Павлуша болен корью, Маша только недавно оправилась от скарлатины. Вяземский рвется к ним, но его держат в Москве скучные дела с Гражданской палатой — требуется уплатить в казну восемь тысяч, какой-то чуть ли не отцовский еще долг… И мало-помалу начинаются трения с Полевым — издатель «Телеграфа» много задолжал Вяземскому. Полевой хлопает своими честными глазами, разводит руками, лепечет что-то невнятное… Да, «трудно у нас издавать журнал»… особенно с такими издателями… «Как ты думаешь, даст ли мне Полевой хоть на сапоги за годовую работу мою для Телеграфа? — спрашивал Вяземский жену. — Перед отъездом объяснюсь с ним». «Умоляю тебя, не позволяй Полевому поступать с тобой недостойным образом, — отвечает княгиня. — Ты сказал чистую правду, поведение его лакейское…» Дальнейшее соседство с Полевым было князю неприятно. Добрая душа Баратынский обещал последить за Полевым в его отсутствие и даже настоял на том, чтобы издатель выплатил Вяземскому три тысячи. В конце концов после двух с половиной лет журнальной горячки можно позволить себе отдых… Он еще раздумывал о предполагаемом «Современнике», но 19 ноября с грустью сообщил Тургеневу: «Я хлопочу о журнале, а между тем, вероятно, мое журналистическое и авторское поприще кончится с нынешним годом. Здесь дан нам в цензоры Аксаков, который воевал против меня под знаменами Каченовского, а ныне греется под театральными юбками Кокошкина, Загоскина и всей кулисной сволочи, явно восстающей против меня и Телеграфа. Если не заставят Аксакова образумиться, то положу перо: делать нечего». В конце концов он махнул на все рукой и твердо решил на Рождество приехать к жене в Мещерское Саратовской губернии — имение ее отчима Кологривова.
В семь часов вечера 12 декабря 1827 года Вяземский выехал в Мещерское. Шестьсот девяносто шесть верст пути тонули в степных снегах. Вместо оглушительного полонеза, писем, журнальной сволочи — звон бубенцов и тихая песня ямщика… Вяземский сдвинул шапку на лоб, закрыл глаза, пытаясь забыть обо всем и уснуть.
13 декабря, в полдень — Владимир; ночью — Муром, на другое утро замерзшей белой Окой выехали к Выксе, большому селу, вокруг которого стояли три чугуноплавильных завода братьев Баташевых. За Выксой был самый большой отрезок пути — все время на юг. 16 декабря в десять часов вечера въехали в Пензу, оттуда еще восемьдесят пять верст на юг — на Елань и, наконец, 17-го после обеда — Мещерское; издалека было видать колокольню только что построенного сельского храма… Село было обширным, растянулось на целых три версты. Это северо-запад Саратовской губернии (до Пензы гораздо ближе, чем до Саратова). Совсем недалеко — лермонтовские Тарханы и Мара Баратынского.
Саратовские края — степи, в которых, как острова в море, затеряны городки — Аткарск, Вольск, Петровск, Сердобск… Зимою огромные пространства покрыты снегом. А в снегах этих лежат деревни и села соседей с «говорящими» названиями — Радищеве, Чаадаевка, Лунино, Голицыне…
Имение трех Бекетовых — Новая Бекетовка; с одним из братьев, отставным мичманом Николаем, Вяземский приятельствовал (этот Бекетов — прадед Александра Блока). Деревня Бориса Полуэктова Шатки… Словом, «кругом соседей много есть». Глушь, оказывается, не такая уж и глухая,
Вяземский уже бывал в этих краях в арзамасские времена. Снег… снег… Пофыркивают замерзшие лошади. Ямщик изредка подбодрит их вожжами, прикрикнув: «Ну, чтоб вас…» Проползают мимо верстовые столбы — единственный признак цивилизации. На станциях — обжигающий чай, тараканы, непременный портрет Кутузова, засиженный мухами, какой-нибудь мимоезжий штабс-ротмистр… И дальше, дальше… без конца дорога… Не верится, что где-то есть Москва, Петербург, Париж… Никаких журналов, рецензий, Полевых… Воздух тонок, прозрачен — дышать легко. И ни живой души на земле — только затерявшаяся в снегах кибитка. За полозьями тянется рыхлый след, в белом небе — холодное неживое солнце.
День светит; вдруг не видно зги,
Вдруг ветер налетел размахом,
Степь поднялася мокрым прахом
И завивается в круги.
Снег сверху бьет, снег веет снизу,
Нет воздуха, небес, земли;
На землю облака сошли,
На день насунув ночи ризу.
Штурм сухопутный; тьма и страх!
Компас не в помощь, ни кормило:
Чутье заглохло и застыло
И в ямщике и в лошадях.
Все как обычно: стоит ему вырваться за тесно означенный московский круг, стряхнуть с души светские и журнальные обязанности (одна другой стоит), позабыть о постоянной смирительной рубашке, в которой душу держишь, как поневоле тянет к перу. Во второй половине 20-х, вернувшись в большую поэзию «Нарвским водопадом» и «К мнимой щастливице», он много публиковался, вновь подтвердив свою репутацию одного из лучших поэтов страны. Но его поклонники не могли не чувствовать, что Вяземский изменился. Политическая тема в его поэзии угасла в 1820-м, своеобразно преломляясь впоследствии разве что в редких эпиграммах. Вяземский-элегик, в сущности, так и не состоялся: хотя «Уныние» единогласно было признано шедевром, все же нельзя было отделаться от мысли, что элегии Вяземского — это вариации на темы, заданные Жуковским… Мелькнула у князя и «байроническая» тема, но бурнопламенного в его характере было явно недостаточно: став виднейшим теоретиком русского романтизма, сам он внес в его развитие очень скромный вклад…
Спасителем и вдохновителем Вяземского-поэта во второй половине 20-х годов стал Пушкин. Однако долго мажорная, светлая, полная юмора и воли к жизни струна в поэзии Вяземского звучать не будет. Уже в начале 30-х вынырнут из забвения мотивы неудачи, смирения, впервые раскрытые им в элегиях «К воспоминанию» и «Уныние» — и будут со временем разрастаться, пока не станут магистральной темой поэзии Вяземского. Недаром в 1857 году он напишет второе «Уныние», а стихов-воспоминаний, обращенных в прошлое, у позднего Вяземского не перечесть…
Но пока, в 1825—1828-м, он весь во власти пушкинской музы, наслаждается «Онегиным» и пишет «дорожные» стихи в жанре рифмованной болтовни — слегка остроумные, немного грустные, полные лукавых отступлений от темы. Первым опытом в этом роде стала «Станция» 1825 года, за ней последовали «Коляска» и гораздо менее удачная, сбивающаяся на обычный мадригал «Саловка»
[48] (Вяземский хотел объединить их в одно «Путешествие в стихах»). Таковы «Зимние карикатуры. Отрывок из журнала зимней поездки в степных губерниях. 1828», где понемногу достается всем приметам типичной русской зимы — романтическому месяцу, бегущему над санями, подруге путешественника кибитке, традиционной метели и даже обозам, которые «несут к столицам ненасытным» гречиху, рожь, овес и «мерзлых поросят», предмет радости отставного бригадира… Этот цикл далеко не шедевр в поэтическом отношении, с пера Вяземского то и дело срываются труднопроизносимые сочетания слов (хотя добродушный Пушкин и писал о «Зимних карикатурах»: «Стихи твои прелесть… Обозы, поросята и бригадир удивительно забавны»).