Виола.
Пустой листок, мой государь:
Она ни слова о своей любви
Не проронила, тайну берегла,
И тайна, как червяк, сокрытый в почке.
Питалась пурпуром ее ланит.
Задумчива, бледна, в тоске глубокой,
Как гений христианского терпенья,
Иссеченный на камне гробовом,
Она с улыбкою глядела на тоску.
Но теплое чувство, наполняющее ее, делает ее более красноречивым вестником любви, чем она подозревает. На вопрос Оливии, что сделала бы она сама, если бы любила ее так, как ее господин, она отвечает (I, 5):
…У вашего порога
Я выстроил бы хижину из ивы.
Взывал бы день и ночь к моей царице,
Писал бы песни о моей любви
И громко пел бы их в тиши ночей:
По холмам пронеслось бы ваше имя,
И эхо повторяло бы в горах
«Оливия!» Вам не было б покоя
Меж небом и землей, пока бы жалость
Не овладела вашею душой.
Короче говоря, как мужчина она обнаружила бы всю ту энергию, которой герцогу недостает. Неудивительно, что она невольно вызывает ответную любовь. Как женщина, она вынуждена к пассивности; ее любовь — любовь без слов, любовь глубокая, тихая и терпеливая. Вопреки своему здравому рассудку, она человек сердца. Весьма знаменательно, что в сцене, где Антонио, принимающий ее за Себастьяна (III, 5), находясь в отчаянном положении, напоминает ей об оказанных им услугах, она восклицает в ответ, что ничего она не ненавидит так в людях, как неблагодарность, которую она считает хуже лжи, сплетен и пьянства. Она вся задушевность, при всем том, что у нее такой светлый ум. Ее инкогнито, не доставляющее ей (как Розалинде) радости, а только горе и смущение, таит в себе самую чуткую женственность. Никогда не вырывается у нее, как у Розалинды или Беатриче, грубого и нескромного слова. Взамен бурной энергии и искрящегося юмора более ранних героинь ей дана пленяющая сердце прелесть. Она свежа и прекрасна, как эти старшие ее сестры, она, которую, как скромно выражается ее брат, «многие считали красавицей», хотя она была похожа на него; у нее есть и юмористическое красноречие Розалинды и Беатриче, она доказывает это в первой своей сцене с Оливией; но все же на ее прелестном образе лежит легкий отпечаток грусти. Она как бы олицетворяет собой «прощание с веселостью», выражение которого один талантливый английский критик нашел в этой последней комедии светлого периода жизни Шекспира.
Глава 27. Перемена в настроении Шекспира. — Возрастающие меланхолия, пессимизм и мизантропия
Неумолимо приближается время, когда веселость, даже сама жизнерадостность гаснут в его душе. Тяжелые тучи нависли на его горизонте, мы можем лишь догадываться, какие, — гложущие сердце печали и разочарования скопились в глубине его существа. Мы видим, как грусть его растет и расширяется; мы наблюдаем ее изменчивые проявления, не зная ее причин. Мы чувствуем лишь одно, что арена, которую он видит очами своей души, как и внешняя, на которой он действует, обтянута черным. Траурный флер спускается на ту и на другую.
Он больше не пишет комедий, а пишет целый ряд мрачных трагедий и ставит их на сцену, еще так недавно оглашавшуюся смехом его Беатриче и Розалинд.
Все его впечатления от жизни и от людей становятся отныне все более и более мрачными. В его сонетах можно проследить, как даже и в более ранние его, счастливые годы не знающая покоя страстность постоянно боролась в его душе с радостью жизни, и можно видеть, как он уже и в это время был волнуем тревогой порывистых и противоречивых чувств. Затем можно вычитать из его драматических произведений, что не только то, что он испытал в общественной, политической жизни, но и все события его личного существования начинают с этих пор внушать ему отчасти сострадание к людям, пламенное сочувствие, отчасти ужас перед людьми, как перед дикими, хищными зверями, отчасти, наконец, отвращение к людям, как глупым, лживым и низменным созданиям. Эти чувства сгущаются постепенно в глубокое и грандиозное презрение к людям, пока, по истечении восьми длинных лет, в его основном настроении не наступает перелом. Погасшее солнце снова озарило его жизнь, черное небо вновь сделалось лазурным, и душа поэта вновь прониклась кротким участием ко всему человеческому. Под конец все успокаивается в величавой, меланхолической ясности. Возвращаются светлые настроения, легкие грезы его юности, и на устах поэта появляется если не смех, то улыбка. Неудержимая веселость исчезла навсегда, но его фантазия, чувствующая себя менее связанной, чем прежде, законами действительности, резвится легко и свободно, хотя много серьезного смысла и много житейского опыта скрывается теперь за этой легкой игрой воображения.
Но это внутреннее освобождение от тяготы жизни наступает, как сказано, лишь лет восемь спустя после момента, на котором мы здесь остановились.
Мощная, гениальная жизнерадостность его тридцатилетнего возраста царит еще короткое время в его душе. Затем она начинает меркнуть, и после сумерек, коротких, как сумерки юга, во всей его душевной жизни и во всех его произведениях водворяется ночь.
В трагедии «Юлий Цезарь» еще господствует только мужественная серьезность. Тема привлекла Шекспира вследствие аналогии между заговором против Юлия Цезаря и заговором против Елизаветы. Так как главные участники последнего, Эссекс и его товарищ Саутгемптон, вопреки безрассудности своего предприятия пользовались полной личной симпатией поэта, то некоторую долю этой симпатии он перенес на Брута и Кассия. Он создал Брута под глубоким впечатлением того непрактичного великодушия, какое обнаружили его друзья-аристократы и которое оказалось бессильным изменить ход исторических событий. Вывод, вытекающий из пьесы, — практические ошибки влекут за собой столь же жестокую кару, как и моральные.
В «Гамлете» господствуют все возрастающая меланхолия и все усиливающаяся горечь Шекспира. Свойственное юности светлое миросозерцание разбилось в прах как для Шекспира, так и для его героя. Вера Гамлета в людей и доверие его к ним подорваны. Под формой кажущегося безумия здесь так гениально, как никогда прежде в северной Европе, выражена глубоко печальная житейская мудрость, которую Шекспир выработал себе к сороковому году своей жизни.
Одна из побочных причин меланхолии Шекспира, усматриваемых нами в эту эпоху, это все более резкое враждебное отношение, в которое он как актер и театральный писатель становится к направленному в пользу свободной церкви все более и более могучему религиозному движению века — пуританизму, являвшемуся в его глазах лишь ограниченностью и лицемерием. Пуританизм был смертельным врагом его сословия; еще при жизни Шекспира он вызвал запрещение всяких сценических представлений в провинции, а после его смерти и в столице. С самой «Двенадцатой ночи» неизменное ожесточение против пуританизма, понимаемого как лицемерие, простирается через «Гамлета», через переработку комедии «Конец — делу венец» до «Меры за меру», где этот гнев поднимает бурю и создает образ, рядом с которым можно поставить лишь мольеровского Тартюфа.