Дальше находился дом в итальянском стиле, который тогда еще строился для Ливера, фабриканта, изготовителя мыла «сан-лайт»; за ним, за деревьями и высокой стеной, — два больших дома восемнадцатого столетия, следом — замок Джека Стро, возле которого, как мне рассказывали, дважды были разбиты отряды мятежников, один раз во времена Уота Тайлера
[45], когда они направлялись на Лондон, в другой — во время восстания Гордона
[46], когда они шли на Кенвуд, чтобы сжечь его. Более свежий и действительно реальный случай произошел как раз за трактиром: Сэдлир, злостный железнодорожный спекулянт, который послужил прототипом диккенсовского Мердля
[47], хлебнул синильной кислоты из серебряного кувшинчика для сливок и был найден на песчаном карьере — ноги его торчали из земли. Не думаю, что об этих мрачных исторических событиях я услышал от Люси. Должно быть, о них рассказал мне отец год или два спустя, когда по утрам сопровождал меня в школу.
Потом появлялся Уайтстоунский пруд под огромным ветреным небом, полным бумажных змеев, со спускающимися с него склонами Хита, сплошным лесом, тянущимся по одну сторону до Харроу, а по другую до Хайгейта. Картина и сейчас почти не изменилась, разве что появилось несколько омерзительных современных домов. Откосы укрепили, и больше не увидишь лошадей, пьющих из колеи. Пруд уже во времена моего детства казался настоящей архаикой. Летом внизу, в Вейл-оф-Хит, можно было покататься на ослике, а на холме по воскресеньям часто устраивались ярмарки с балаганом, политические митинги, обычно собиравшие мало народу, играл оркестр Армии спасения. В воздухе не смолкал собачий лай, потому что люди брали с собой своих любимцев и играли с ними, швыряя палки в воду.
Отсюда узкие улочки шли вниз, одни к красивым старым домам Фрогнала, другие — к лавкам и магазинчикам, которые и были целью наших походов. Их витрины почти никак не были «оформлены», разве только на Рождество появлялись бумажные гирлянды и серпантин с блестками. У торговца зерном в витрине красовалось нечто вроде панно с рисунком, выложенным из разнообразных зерен. У ювелиров в витрине были часы, у которых стекло вращалось по спирали, имитируя струю воды, которая извергалась из пасти бронзового льва. Но вообще мой интерес вызывали не товары, выставленные в магазинах, а ловкость хозяев и их помощников, которые, словно жонглеры, орудовали воронками, наливая масло, гирями, весами, совками и бидонами, бумагой и бечевкой. У аптекаря горела газовая горелка, на которой он плавил сургуч, запечатывая пакеты с нашими покупками. Сколько помню себя, мне всегда нравилось наблюдать, как работают мастера своего дела.
Хэмпстед моего детства по-прежнему несет на себе отчетливую печать, наложенную на него концом восемнадцатого столетия, печать парка отдыха, места, не откуда люди ездили на работу в Лондон, а куда лондонцы отправлялись летними вечерами и на выходные отдохнуть и развлечься.
Перед ярмаркой — на Пасху, Троицу и в первый понедельник августа — мимо наших дверей двигалась красочная процессия всяческих бродячих трупп — огромные двуколки, нагруженные парусиной и опорами шатров, караваны с цыганами и уродцами, клетками с дикими зверями, громоздкими паровыми машинами каруселей. За ночь вдоль всей песчаной дороги на Хит возникали целые улицы палаток торговцев.
Первым побуждением обитателей Хэмпстеда было запереть все двери и опустить шторы на окнах. Мы всегда ходили на ярмарку, когда всей семьей, когда я один с Люси. Мать, как я говорил, почти целый день дежурила в палатке первой помощи. Меня водили на ярмарку утром или в начале дня, поскольку считалось, что вечером там небезопасно, но уличные торговцы уже были на месте, из Лондона устремлялся поток повозок, запряженных пони и осликами, на многих мужчинах кепи и костюмы с перламутровыми пуговицами, почти все женщины в платьях, которые, как поговаривали, они забирали из ломбардов, где держали их между праздниками, в бархатных костюмах и шляпках, украшенных страусовыми перьями, какие изображал Фил Мэй
[48]. Счастливый, я продирался сквозь людскую толпу. Я не понимал их речь, но в ней не было ничего, кроме праздничного возбуждения и сердечной открытости. Они становились в круг, брались за руки и отплясывали джигу под концертино. Распевали песни. Валялись на траве. Прыскали друг на друга из водяных пистолетов и щекотали перьями. Ни разу я не видел, чтобы люди дрались. Может, это случалось вечером, в «небезопасное» время. Единственное, что мне запрещали из соображений гигиены, насколько помню, это мороженое, продаваемое с разукрашенных тележек. Мне сказали, морщась от отвращения, что итальянцы мороженщики ставят его на ночь под кровать, а поскольку под моей кроватью стоял ночной горшок, я предположил, что оно сделано из мочи, и не стал настаивать на отмене запрета.
В те времена там бывали шарманщики с обезьянками, которые протягивали фески, прося монетки. Уверен, я видел и танцующего медведя, которого водили на цепи, продетой сквозь нос, но мне говорят, что такого не может быть. Ничто, насколько помню, не ценилось больше, чем пенни; а уж на пару шиллингов можно было развлекаться часами. От ароматов кружилась голова — апельсинная корка, пот, пиво, кокосы, вытоптанная трава, лошади. На Хэмпстед-Хит я впервые увидел кино; в фильме даже не было попытки рассказать какую-то историю, не говоря уже о передаче чувств. Это было попросту изображение движущихся фигур — причем движущихся, забавно дергаясь, — и я считал, что оно не идет ни в какое сравнение с бродячим зверинцем и женщиной-великаншей.
Когда праздник кончался, ярмарка исчезала так же быстро, как появлялась. Она спускалась с холма и катила прочь, в другие места. Мусор убирали, накалывая на палку с гвоздем и сбрасывая в корзину, и ветер шевелил утесник на опустевшей поляне.
Я еще ничего не рассказал о нашем доме. Он по всем статьям устраивал моего отца, который прожил в нем без малого двадцать пять лет, пока шум возросшего движения по дороге перед нашими окнами не вынудил его перебраться в сонное царство Хайгейта. Это был типичный для своего времени дом, без претензий, какой тогда можно было построить чуть больше чем за тысячу фунтов. Он назвал его «Под горой» в честь тропинки у Мидсомер-Нортона и очень расстроился, когда несколько лет спустя почтовое ведомство настояло на том, чтобы присвоить ему номер. Но сам всегда употреблял только название — «Когда собираетесь ко мне Под гору?» — и, пока не переехал, сохранял в справочнике «Кто есть кто» именно такой адрес.
Стены моей детской были оклеены живописными обоями с фигурами в средневековых костюмах; в ней был балкон, выходивший в сад. Моя спальня с окном на дорогу находилась наверху. Просыпаясь, я недолго там оставался и плохо помню эти часы. Я был здоровым, если не сказать больше, ребенком, и редко бывало, чтобы болезнь держала меня в постели. Те несколько раз, когда какое-нибудь банальное заболевание укладывало меня в постель, не оставили воспоминаний о страданиях, но, напротив, были приятны. Когда температура переваливала за 99°
[49], мне давали восхитительное желе, известное как «эссенция Бранда».