«Того, что ты, как говорил сегодня, хочешь иметь, не имеет по-настоящему никто, и, скажу больше, многие из лучших видят лишь свет сегодняшнего дня или ближайшей заботы. Трудно с этим смириться — смирение редко когда в чести у юных, — и все же… Ты должен видеть свет текущего дня и малых дел, которые окружают тебя в школе или дома. Если будешь пренебрегать ими, его сменит тьма, а не новый свет. Только через свершение малых дел откроется свет, простирающийся дальше и который есть свет Истины. Успех и тщеславие захлопнут твои окна. Уже сейчас ты видишь больше света, нежели многие, куда больше. Все дело в твоем нетерпении, не больше, но и не меньше, — я могу говорить столь же прямо, как ты иногда, ты же очень не любишь этого в других, как и в себе, — но это хорошо для тебя. Тебе хочется иметь друга, который что заноза в пальце, а не твое эхо. Я еще не раз тебя разочарую — увы! так и должно быть, — но только не в этом».
Я крайне нуждался в подобном наставлении, будучи очень восприимчив в тот период. Я часто задавался вопросом, как сильно изменилась бы моя последующая жизнь, если бы в том возрасте я соприкоснулся с настоящим, самоотреченным, религиозным человеком.
Незадолго до того, как я покинул школу, мистер Гриз нашел, что зимы в Личпоуле слишком суровы, а жена фермера устала заботиться о нем. Он переехал со всем своим имуществом в коттедж в Марстоне, в ту пору бывшем уединенной деревней на противоположной от Оксфорда стороне Двуречья, где я время от времени навещал его, а Сверх по пути из Элсфилда, после обсуждения мирских проблем с Джоном Бьюкеном, останавливался, испытывая потребность в духовном общении.
Несколько лет спустя моя мать получила от него письмо, полное смятения. Он попал в неприятную историю. Когда он возвращался домой с заутрени, его по ошибке приняли его за священника, разыскиваемого полицией по обвинению в развратных действиях, арестовали и подвергли допросу. Для натуры столь нервической это было настоящим ударом. Мать привезла его к нам, окружила вниманием, но он заявил, что отныне никогда не сможет пойти в церковь. И, уверен, больше он туда не ходил. Это был тот же случай, что и с перочинным ножом, только раздутый до невероятных масштабов.
2
Многими своими сильными сторонами и достоинствами система закрытых школ обязана лишенным честолюбия людям вроде тех, какие воспеты в стихах, посвященных киплинговскому роману «Стоки и компания», «людям малозаметным», получившим посредственное образование, часто финансово независимым, которые просто оживали в окружении молодежи и были рады остаться до конца жизни в обстановке их юности, тем самым как бы продолжая ее, переписываясь с друзьями во всех концах света, храня в своих кабинетах старые, пожелтевшие фотографии, завоевывая любовь и уважение по примеру их прежних учителей, вспоминая лица, даты, счет матчей, становясь в тесном школьном мирке заметными фигурами. В Лэнсинге таких было несколько; Дж. Ф. Роксбург не из их числа, его блистательное пребывание в школе продолжалось десять лет с перерывом.
Ему был тридцать один, когда он вернулся в Лэнсинг из армии.
Он тогда был старшим воспитателем, и лучше всего его знали мальчишки из возглавляемого им «дома». Он относился к ним с большой заботой и по крайней мере однажды взял к себе мальчишку, которого исключили из другого «дома». Вместо небрежной периодической отписки: «Поведение удовлетворительное» он писал длинные письма каждому родителю. Письменным столом ему в его кабинете служила высокая конторка — чтобы не впадать в сонливость, и он проводил за ней много часов, когда уже вся школа спала, дописывая письма, на которые днем, за множеством дел, не хватало времени и для которых он использовал бумагу высшего качества с собственноручным тиснением.
Мальчишки из других «домов» до перехода в старшие классы редко видели Роксбурга, разве что иногда встречали во дворе его впечатляющую фигуру: высокий, широкоплечий, худой, сутуловатый, с прекрасным лбом, густой шевелюрой, лицом, светящимся умом и юмором; денди, притягивавший любопытные взгляды постоянно сменявшимися костюмами и галстуками. В нем было то щегольство, которое особенно привлекательно для подростков. Даже в преподавательской форме он выглядел эффектно. Раз в четверть он появлялся на причастии, и тогда на нем была мантия профессора Сорбонны, придававшая ему сходство с адвокатом с рисунков Домье. Может быть, таким способом он утверждал свою континентальную светскость, поскольку не притворялся, что разделяет трактарианистские догмы, на которых стояла школа. Он не выдавал своего скептицизма, лишь изредка намекая на свои сомнения на заседаниях дискуссионного клуба: «Когда вы рассуждаете о загробной жизни, что конкретно продолжает жить, по вашему разумению — физический облик, характер, интеллект, память, чувство? Как все это может существовать вне тела, которое, как мы знаем, исчезает?» — вот довольно типичные вопросы, которые мы считали себя достаточно взрослыми, чтобы обсуждать, но на которые у нас не находилось ответа. По всеобщему мнению, само божественное мироустройство вызывало у него сомнение. Тут, как кое в чем еще, его можно было уподобить англиканским епископам восемнадцатого века. Сам он, возможно, охарактеризовал бы себя как стоика. Важно, что, когда он создал Стоувскую школу, он предпочел называть ее питомцев стоиками.
Он трудился, не зная отдыха. Для нынешних учителей школьные часы — изнурительный труд, отнимающий все силы. На нем же, в дополнение к этим часам, был его «дом»; он был офицером О.Т.С., мотором, если не организатором, всех школьных обществ — Шекспировского, Современной пьесы и Дискуссионного, а кроме того, писал в еженедельные журналы рецензии на книги. Он был неизменно учтив с директором школы и коллегами, которые формально были выше по положению, но умом он, когда я там учился, был выше всех. Он не соответствовал духу школы лишь в силу своих религиозных воззрений. Было очевидно, что ему уготована лучшая судьба. Так что его назначение директором Стоувской школы перед тем, как я окончил Лэнсинг, никого не удивило.
На всем, что он делал, лежала печать щегольства. Если у других преподавателей экзаменационные билеты были грязные, со слепым текстом, то у Дж. Ф. — всегда элегантно отпечатаны. Каждый год он проводил «общие экзамены» в (полагаю) предпоследнем и последнем классах. В век тестов на сообразительность и всяческих конкурсов в еженедельных газетах может показаться, что в них не было ничего примечательного. Но сорок пять лет назад, когда Дж. Ф. ввел их, они, насколько знаю, были в диковинку — полуигра, полуэкзамен, когда ученик мог продемонстрировать все свои способности и знания.
Все в Дж. Ф. было рассчитано на то, чтобы произвести впечатление. Голос у него был приятно звучный, который невозможно повторить — а многие из нас старались ему подражать. Результат получался хоть уши затыкай; до сих пор иногда вспоминаю свой голос, выделявшийся среди голосов одноклассников. Раскаты его голоса, когда он декламировал: «Nox est perpetua, ипа, dormienda»
[130] или «Toute ипе mer immense ou fuaient les galères»
[131], или «Он бился в Аспрамоне, Монтальбане, Дамаске иль Марокко, иль Трабзоне» — не как мой отец, смазывавший размер при чтении стихов, но как огромный негр, чеканящий ритмы своего племени, — отзывались в наших юных головах эхом, которое продолжало звучать всю жизнь.