Один из историков Церкви назвал Макария «покровителем книжного делания». Сущая правда! Митрополит любил «виноград словесный», холил и лелеял русскую лозу духовного просвещения. Со времен Сергия Радонежского Русь полнилась монашеским подвижничеством, яркой, лучистой святостью. Но рядом с этой святостью жила дикая, пугающая малограмотность духовенства. Наши митрополиты долго и трудно дробили холодную глыбу невежества, укоренившегося среди духовных лиц. Искали помощников, выписывали добрых книжников от греков, создавали библиотеки, сами брались за писательские труды. Макарий в этом смысле — самый яростный и самый неутомимый работник.
Трудно судить о взаимоотношениях Ермолая-Еразма с митрополитом Макарием. Очевидно, складывались они непросто. Но ничего более определенного сказать нельзя: до наших дней не дошло никаких прямых свидетельств.
Ермолай-Еразм написал «Моление царю», где жаловался на обиды от вельмож. Вероятнее всего, он потерял благорасположение высокого покровителя, который прежде устроил перевод в Москву, а потому решился на рискованный шаг: искать защиты у молодого венценосца. К Ивану IV обращен его обширный трактат «Благохотящим царям правительница» (то есть, в вольном переводе: «Наставление для царей, желающих блага»). Автор выдвинул программу масштабных реформ, печалился по поводу разорения крестьянства, бичевал корчемство, проповедовал христианскую любовь, проклинал вражду и ложь, требовал от правителей бесстрастия в державных делах. Любопытно, что предложения автора лежали в прямой связи с большими реформами 1550-х годов: упорядочением дворянской службы в войске и отменой кормлений. Не исключено, что трактат Ермолая готовился как духовное обоснование для реформ.
Как богослов и знаток богослужебной практики, Ермолай выступил в двух сочинениях: «Книга о Троице» и «Зрячая пасхалия». В обоих случаях видны огромная начитанность, а также позиция церковного интеллектуала-ортодокса, ни в малой мере не склонного к еретичеству, нумерологии или какой-нибудь иной «тайной науке».
Ермолай, священник-белец, принял иночество, а вместе с ним новое имя — Еразм. Даты его рождения, пострига и кончины неизвестны.
В советское время великого духовного писателя оценивали в основном с грубосоциологической точки зрения. То называли «выразителем интересов крестьянства», то «борцом против женоненавистничества». Всё это, думается, вещи второстепенные, даже если авторы сих концепций и правы, в чем есть немалое сомнение.
Прежде всего, Ермолай-Еразм обладал колоссальным литературным талантом. Сложные богословские и этические концепции он вкладывал в текст, который внешне выглядел как «приключенческий», а потому легко «цеплял» умы читателей. Ермолай-Еразм не боялся эксперимента. Он легко выходил за пределы системы жанров, сложившейся к тому времени, смешивал их, устраивал изящные игры с литературным «этикетом»; везде соблюдал легкость и ясность изложения, избегая «плетения словес», любимого и почитаемого иными старомосковскими книжниками.
Книжная речь XVI века отличается от нынешнего литературного языка до чрезвычайности: не каждый гуманитарий продерется сквозь эти дебри. Даже при столь огромном различии художественный дар Ермолая-Еразма ощутим, очевиден.
Но это еще не всё.
Для того, чтобы писать о больших святых, да еще и далеко отклоняясь от требований житийного жанра, для того, чтобы адресовать политические трактаты лично царю, поучать его, ругать аристократию и строить планы реформирования, следует иметь исключительно высокий общественный статус. XVI столетие в этом смысле мало напоминает наш век. Если ныне выдающийся интеллектуал может добиться признания и высокого положения в обществе силой ума, таланта, свободы суждений, то для интеллектуала старомосковской эпохи высокое положение или, вернее, высокое покровительство было единственной гарантией того, что он может публично проявлять свободу суждений. Лучше сказать, что ему… позволено проявлять это качество ума. Так вот, Ермолай-Еразм мог пользоваться счастьем такой свободы только в одном случае: некая могущественная персона оказывала ему самое благосклонное внимание.
Остается гадать, кем был покровитель книжника. Но таких персон немного. Либо это сам государь Иван IV, либо митрополит Макарий, либо кто-то из царского семейства, царской родни.
Значит, скорее всего, «Повесть о Петре и Февронии Муромских» была рассчитана на то, что с ней непременно ознакомится столь требовательный читатель, как сам царь. Иными словами, государь Иван Васильевич с очень высокой долей вероятности читал ее, а то и сам заказал ее создание. Когда, при каких обстоятельствах — остается гадать.
Глава 3
КТО ТАКОЙ КНЯЗЬ ПЕТР МУРОМСКИЙ?
Великий город Муром предстает в «Повести…» как фон, как второй план повествования. Что видно читателю? Палаты княжеские, купола больших церквей, княжеский пир… Мало деталей. «Повесть…» скупа на подробности.
Поэтому знатоки русской литературы спорят: чего больше в этом Муроме — истории или поэзии?
Немало историков, в том числе известных специалистов, высказались в пользу того, что у «Повести о Петре и Февронии Муромских» есть реальная историческая основа. Автор мог использовать факты из биографии какого-то муромского князя-Рюриковича, а также из судеб местного духовенства. У него под рукой могли оказаться материалы из Муромо-Рязанской епархии, в том числе из соборного храма и монастырей самого Мурома.
Есть у этой точки зрения множество сторонников, но далеко не все ее разделяют. Кому-то древний Муром времен Петра и Февронии кажется прихотливой игрой фантазии, причудливой дымкой народного воображения.
История древнего Мурома или фольклор? Например, С. К. Росовецкий видит в «Повести…» большей частью не историю, а выплески народного творчества, фольклорные мотивы
[31]. Но при этом концентрируется на образе Петра, который являет собой фигуру «справедливого правителя», то есть не воюет, не применяет силу, а старается сохранить мир в своем владении. С. К. Росовецкий уверен в том, что «Повесть…» помогает приоткрыть одну из малоизученных страниц социальной психологии Древней Руси.
Еще один историк, М. В. Кривошеев, формулирует идею о том, что Феврония своим происхождением вклинивается в чистоту княжеского рода. По его мнению, тут можно расшифровать намек на древнюю систему отношений между князем и миром крестьянских общин. «Заметим, — пишет он, — что это своего рода компромисс, произошедший, с одной стороны, между князем и простолюдинкой, „дочерью древолазца“ Февронией, с другой — между княжеской и общинной властями, что приводит к благостному конечному развитию событий — в городе становится спокойнее»
[32].