Причины его охлаждения к миссис Додж крылись глубже… Мэбел была олицетворением того мира богатства, красоты, изысканности, снобизма, от которого его теперь отделяла пропасть. Она была этапом в его жизни, этапом, который, пережив себя, неминуемо должен был остаться в прошлом. Мэбел Додж принадлежала вся целиком своему салону на Пятой авеню Джек навсегда вырвался из его обитых шелковыми обоями стен навстречу штормам всего мира.
Их уже ничто не могло связывать Мэбел Додж уехала домой в Америку. Рид вместе с Робертом Данном окольным путем отправился в Германию, чтобы взглянуть на войну по ту сторону траншей, уже перепахавших Европу.
Немецкие военные власти обещали Риду, что ему, как и нескольким другим военным корреспондентам, будет предоставлена возможность съездить на передовую и побывать в окопах. Но разрешения нужно было подождать.
У Рида и Данна оказалась масса свободного времени, которое они и посвятили осмотру Берлина. Ничего принципиально нового для себя Рид в германской столице не обнаружил. Берлин в общем оказался зеркальным отражением Лондона. Только, подобно тому как правая рука в зеркале оказывается левой, военная машина работала в диаметрально противоположную сторону.
Были, конечно, и кое-какие специфические различия. Рид, в частности, нашел, что Берлин не столь грешил лицемерием, как Лондон и Париж, так как готовился к войне более открыто и прямолинейно. Немцев приучали к войне заранее. Для этой расчетливой, хладнокровной подготовки была разработана самая эффективная воинская система в Европе. Мозги рослых светлоглазых немецких парней промывали самой действенной милитаристской пропагандой, настоянной на густом национализме.
Редакция «Метрополитен» зря обиделась на Рида за его статью об Англии. Меньше всего он намеревался обелить беспросветно черную кайзеровскую Пруссию. Он подтвердил это своим пером, когда писал: «…Видеть, как сотни тысяч одетых в серое автоматов неумолимо попадали в эту безжалостную машину, откуда не было возврата, как через Бельгию они перебрасывались бесконечными потоками шириной в милю и разливались батальон за батальоном вокруг развалин крепостей, окруженных трупами, было отвратительнее, чем все, что я видел в других странах.
Осмелится ли теперь кто-либо утверждать, что немецкому народу сказали правду о войне или вообще сказали что-либо, о чем стоило бы говорить? Нет. Весь народ погнали в окопы, не дав ему возможности что-либо узнать или возразить…»
Правда, в Германии нашлись люди мужественные и честные, которые не побоялись поднять свой голос против военного безумия. У одного из них Рид побывал дома.
…За письменным столом, освещенным одной лампой с зеленым абажуром, сидел худощавый, хрупкий на вид человек с немного усталым, но одухотворенным лицом. Карл Либкнехт. Во время разговора он, видимо, чтобы перебороть застенчивость, вертел в тонких, нервных пальцах деревянный нож для бумаг. Иногда он улыбался детской, обезоруживающей улыбкой. Он совсем не походил на пламенного народного трибуна, каким его представлял Рид.
Либкнехт говорил об измене лидеров II Интернационала рабочему классу, о международном долге подлинных социалистов выступить против империалистической войны. Сам Либкнехт остался верен этому долгу до конца, проголосовав в рейхстаге против военных ассигнований.
На прощание Либкнехт подарил Риду свой портрет. Говорят, что книги, подобно людям, имеют свои судьбы. Иногда это приложимо и к другим вещам Подарок Либкнехта постигла удивительная судьба. В 1917 году Рид привез портрет в Россию. Когда в Германии начала подниматься революционная волна, с него были сделаны первые в Советской России портреты вождя немецких рабочих.
Наконец долгожданное разрешение пришло. Рид с Данном выехали на фронт в район Лилля. Германское военное командование было чрезвычано заинтересовано в завоевании симпатий общественного мнения за океаном, и поэтому их любезность по отношению к американским корреспондентам поистине не имела предела.
В прифронтовой полосе журналистов встретил прямой, как гладильная доска, лейтенант, прекрасно владеющий английским и французским языками. Это был провожатый, приставленный к ним командиром 2-го Баварского корпуса.
Вечером они отправились на позиции. Впереди, полный чувства собственного достоинства и сознания высокого долга, возложенного на него, шагал лейтенант Ригель. Даже сейчас, в непролазной грязи, он умудрялся щеголять той нелепой деревянной походкой, которой владело на земле только одно племя — кадровых прусских лейтенантов. За ним, кутаясь в холодные немецкие шинели и звучно шлепая сапогами по лужам, шли Рид и Данн.
Вот и передовая… Две едва возвышающиеся над поверхностью земли бурыми гребнями брустверов полосы траншей. Между ними — искореженное воронками снарядов, изувеченное огнем и металлом поле.
Окровавленное, поруганное смертью.
Снаружи не было видно ни одного человека. Здесь, зарывшись в землю, как в могиле, жили, ели, спали и умирали тысячи немецких солдат. А прямо против них, в считанных шагах, то же самое делали тысячи французов.
Все время, пока журналисты пробирались вслед за своим гидом по хитросплетению окопов, о бруствер шлепали французские пули. Возле какого-то хода сообщения Ригель остановился и сказал:
— Сегодня мы потеряли тридцать солдат.
Американцы постояли с минуту и зашагали дальше. В голове Рида уже слагались строки будущего очерка. Правдивые, горькие, гневные:
«Я был на немецких передовых линиях, где люди, покрытые вшами, стояли по пояс в воде и стреляли во все, что двигалось на расстоянии восьмидесяти ярдов за земляной насыпью. Их лица были землистого цвета, они беспрерывно стучали зубами, и каждую ночь кто-нибудь сходил с ума. На поле между окопами на расстоянии сорока ярдов лежала гора трупов, оставшихся после последнего наступления французов. Все лежавшие там раненые умерли, причем не было сделано ни единой попытки спасти их. А теперь тела их медленно, но верно погружались в грязь, утопая в ней…
Я спросил у этих забрызганных грязью людей, которые стояли под дождем, опираясь на мокрую земляную насыпь, и из-за своих маленьких стальных щитов стреляли по каждому движущемуся предмету, кто их враги? Они посмотрели на меня непонимающе…»
Часов в десять вечера начался артиллерийский обстрел. Когда разрывы французских снарядов приблизились к самой линии окопов, лейтенант настойчиво предложил гостям уйти в укрытие. Вместе с группой офицеров американцы спустились в глубокий бетонированный подвал — когда-то здесь помещался винный погреб, и даже сейчас еще чувствовался едва уловимый аромат виноградной лозы, такой слабый среди тяжелых и удушливых запахов пороховых газов, разлагающихся трупов и давно не мытых солдатских тел.
Риду и Данну предложили хорошего вина. Все выпили. Потом высокий, худой майор сел за пианино, неизвестно как попавшее в этот каменный мешок, и превосходно сыграл в честь гостей несколько американских песенок под аккомпанемент близких разрывов.
Совсем недавно майор еще носил фрак, а не узкий мундир с алюминиевыми пуговицами, и совершал концертное турне по Соединенным Штатам.