Книга Смерть в Венеции, страница 66. Автор книги Томас Манн

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Смерть в Венеции»

Cтраница 66

Той же ночью ему привиделся жуткий сон – если только можно считать сном поразительно явное, почти осязаемое духовно-телесное переживание, хоть и свершившееся, когда он крепко спал, однако происходившее как бы вне времени и пространства; пространством сна была скорее сама его душа, а события как бы врывались в нее извне, всею необоримой мощью опрокидывая сопротивление – глубокое, отчаянное сопротивление – его разума, которое они сминали шутя, сминали и обращали в ничто само его бытие, все культурное и человеческое в его жизни.

Вначале был страх, страх и похоть, и ожидание предстоящего, полное ужаса и любопытства. Вокруг царила ночь, и все чувства были начеку, ибо откуда-то издали нарастал, приближаясь, слитно-дробный рокот, то ли утробный хрип, то ли шорохи, глухие раскаты, потом пронзительные вскрики, завывания, иссякающие протяжным, надрывным, нескончаемым «у-у-у», и все это вперемешку, жутко и сладостно сливалось с глубоким, воркующим, бесстыдно-настойчивым пением флейты, которое блудливо и страстно проникало в самую глубь его существа. Но он ведал слово, темное, однако дающее имя всему этому наваждению: «Чуждый бог». Уже повеяло гарью, дохнуло огненным жаром, и он узрел гористую местность, схожую с той, что крутыми склонами обступает его летний дом. И в зыбких всполохах света с лесистого гребня, прорываясь между стволов, замшелых валунов и утесов, колышась и дробясь, вниз сходила лавина – люди, звери, толпы, неистовые орды катились по склону вниз, заполоняя округу телами, огнями, сутолокой и кружением диких, шальных хороводов. Женщины, путаясь и спотыкаясь в звериных шкурах, спущенных до пояса, вопя и стеная от экстаза, кто потрясая бубном над исступленно запрокинутой головой, кто размахивая обнаженным кинжалом или рассыпающим искры факелом, с извивающимися змеями в руках, похотливо обхватив и тиская собственные груди, мужчины с рогами на головах, с мехами на чреслах, сами волосатые почти как звери, набычив лбы, по-медвежьи приплясывая, били в литавры и тимпаны, а тут же, рядом, белея наготой безволосой кожи, мальчики верхом на козлах, уцепившись за рога, подгоняя животных суковатыми, увитыми зеленью дубинками, сопровождали восторженным гиканьем прыжки и взбрыкивания перепуганной скотины. Всеобщий вой сливался в неистовый, несмолкаемый клич, где глухую невнятность начальных звуков звериной мощью перекрывало протяжное, исступленное «у-у-у» на конце, полное неслыханного, лютого блаженства, – он взмывал ввысь и несся вдаль, как трубный олений рев порою гона, и возвращался долгим, многоголосым эхом ликования и разгула, еще сильней разжигая буйство разнузданных телодвижений. И над всем этим царили, все пронизывали низкие, томительные рулады флейты. Разве бесстыдной настырностью своей не зазывали они и его, пока еще невольного соучастника, к празднеству и забытью наивысшей жертвы? Да, велико его отвращение, велик его страх, несомненна его воля до последнего отстаивать себя перед чуждой силой, перед этим врагом самообладания и достоинства человеческого. Однако зверский вой, подхватываемый горным эхом, нарастал, полня все и вся необоримым безумием. Усугубляя дурман, в нос ударяли запахи – вонь козлов, потная испарина разгоряченных тел, затхлость, как от загнившей воды, а главное – хорошо знакомый, вездесущий и всепроникающий душок лазарета, бинтов, повального мора. Сердце колотилось в такт литаврам, голова шла кругом, от лютой ярости темнело в глазах, неистовым биением крови внутри вскипало вожделение, душа рвалась влиться в пьянящие пляски бога. Откуда ни возьмись надо всем взмыл и восстал срамной символ, огромный, деревянный, бесстыдный – и общий вопль усилился. Бесновались уже с пеной у рта, распаляя друг дружку конвульсиями тел, ухватками рук, стонами, хихиканьем, хохотом, до крови лупцуя друг друга дубинками и жадно эту кровь слизывая. Но теперь уже в них, с ними бесновался и подпавший чарам чуждого бога сновидец. Да, они были им, в нем, когда набрасывались на животных, приканчивали и разрывали в клочья, жадно впиваясь зубами в дымящееся мясо, и когда на изрытых податливых мхах началось свальное соитие всех со всеми – в жертву богу. И душа его отведала блуда и познала гибельное забытье.

От кошмара он пробудился едва живой, разбитый, – безропотным рабом своего демона. Его уже не страшили косые взгляды окружающих, ему не было дела до чьих-то подозрений. К тому же они спасались бегством, уезжали – большинство кабинок на пляже опустели, в ресторане зияли бреши незанятых столиков, в городе почти не видно было иностранцев. Надо полагать, правда все-таки просачивалась в народ, и, невзирая на ожесточенное сопротивление всех заинтересованных в ее сокрытии, панику было уже не остановить. Однако дама в жемчугах вместе с семейством по-прежнему оставалась здесь – либо слухи до нее еще не дошли, либо она была слишком горда и бесстрашна, чтобы их пугаться; и Тадзио оставался, а его одержимому обожателю иной раз грезилось, как лютующий мор и повальное бегство очистят весь остров от помех докучливой житейской суеты, оставив его один на один с прекрасным отроком, – да, когда по утрам на пляже он не сводил с предмета страсти свой тяжелый, забывший о приличиях взор, когда на склоне дня гнусно выслеживал его в переулках, где, все еще инкогнито, хозяйничала чумная погибель, самое немыслимое казалось ему вполне сбыточным, а нравственный закон – очень даже зыблемым.

Как влюбленный юнец, он жаждал нравиться и обмирал от горя и ужаса при мысли, что желание это, может статься, несбыточно. К своему костюму он подбирал молодящие аксессуары, он полюбил драгоценные камни, то и дело опрыскивался духами, по несколько раз на дню долго и тщательно занимался своим туалетом, а к столу выходил напомаженным, неестественно оживленным, с ищущим блеском в глазах. Перед лицом пленительной и пленившей его юности ему опротивело собственное стареющее тело, глядя на свои седины, на заострившиеся черты, он готов был умереть от уныния и стыда. Хотелось освежить, обновить себя, и он все чаще наведывался к гостиничному парикмахеру.

Закутанный в пудермантель, откинувшись в кресле, Ашенбах под заботливыми руками говоруна страдальчески созерцал свое отражение в зеркале.

– Совсем седой, – буркнул он, скривившись.

– Есть малость, – отозвался тот. – А все от невнимания к себе, от безразличия к собственной внешности, что для выдающегося человека вообще-то вполне понятно, но отнюдь не похвально, тем паче что как раз таким людям уж совсем не пристало иметь предубеждения, противопоставляя натуральное искусственному. Если бы строгость, с какой иные господа порицают достижения современной косметики, они распространили на собственные зубы, их вид, полагаю, мало кому пришелся бы по вкусу. В конце концов, нам столько лет, на сколько мы себя чувствуем душой и сердцем, и седые волосы иной раз обманывают куда больше, чем обманывала бы небольшая поправочка внешнего вида, не упусти мы возможность вовремя ее сделать. В вашем случае, сударь, вполне уместно претендовать на естественный цвет волос. Вы позволите вам его вернуть?

– Это как? – опешил Ашенбах.

Вместо ответа сладкоречивый цирюльник промыл ему волосы в двух водах – сперва в чистой, потом в темной, и те стали черными, как в молодые годы. Раскаленными щипцами он слегка уложил их мягкими волнами и, отступив на шаг, придирчиво оглядел дело рук своих.

– Осталось только, – изрек он, – немного освежить лицо.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация