Жар не дал мне спать, но к утру я пропотел, и температура упала. Теперь она была гораздо ниже нормальной, зато я избавился хотя бы на время от самого худшего испытания, какое мне пришлось изведать за время нашего похода. Ночью я сделал очень интересное открытие — я обнаружил в себе страстное желание жить.
На грани цивилизации
Считается, что от Зиеншу до Баса — Тауна — первого поселения на территории племени баса — семь часов ходу. Я сомневался, смогу ли сделать этот переход совсем без помощи гамака, и потому нанял еще двух носильщиков, а мои люди вырубили новый шест, взамен того, который я бросил в дороге. Я был очень слаб, но людей не хватало, и нести меня всю дорогу было некому, поэтому я провел первые два часа на ногах, десять минут отдохнул в гамаке, а потом пошел снова. Я не любил, чтобы меня носили. Гамак, рассчитанный на двух носильщиков, непомерно тяжел, а наши люди и так устали от долгого пути. Лежа в гамаке, слышишь, как веревки со скрежетом трутся о шест, и видишь, как напрягается под тяжестью спина носильщика. Люди становятся слишком похожи на вьючный скот, а я не мог на это смотреть спокойно.
В деревнях, которые мы проходили, было безлюдно, мы встретили всего нескольких женщин. Где‑то в чаще убили слона — думаю, что отравленными дротиками, которыми охотники в здешних местах стреляют из старинных самострелов, — и все мужчины собрались туда, чтобы его освежевать. К великому нашему удивлению, мы дошли до Баса — Тауна меньше чем за четыре часа. Я был этому рад, однако Берег, как нам казалось, был от нас теперь еще дальше, чем прежде. Мы вышли из Тапи — Та два дня назад, а молодой чернокожий помощник комиссара, которого мы здесь встретили, заверил нас, будто отсюда до Гран — Басы еще семь дней пути. Он был единственным мужчиной в этой деревне, состоявшей из квадратных приземистых хижин; все остальные отправились за слоном, и я немножко побаивался, не позволят ли себе чего‑нибудь мои носильщики в поселке, где остались одни женщины.
Но долго раздумывать об этом я не мог. Наскоро пообедав, я лег в постель и укутался одеялами — приступ лихорадки повторился, и я обливался потом. Хижины были такие низкие, что в них нельзя было выпрямиться во весь рост, а вместо крыс тут бегало множество больших пауков. У меня едва хватило сил, чтобы уныло записать в дневнике: «Последняя банка сухарей, последняя банка масла, последний кусок хлеба». Трудно поверить, как мы стали ценить эти лакомства: нам с двоюродным братом досталось по десяти сухарей, мы их поделили, не вынимая из банки, и каждый установил, сколько ему разрешается съесть в день; масло уже прогоркло, и его пришлось отдать повару.
Мне бросился в глаза первый признак того, что мы приближаемся к цивилизации, которая наступает на эту глушь с побережья. Молодая девушка вертелась возле нас весь день, зазывно, как заправская проститутка, покачивая бедрами. Обнаженная до пояса, она сознавала свою наготу, понимала, что белый человек глядит на женскую грудь не так, как ее соплеменники. Несомненно, она уже встречала белых. Были и другие признаки: стало меньше еды и подорожал рис. Ближе к Гран — Басе цены будут еще выше, сообщил помощник комиссара. Он советовал мне купить здесь корзины две риса и сэкономить таким образом по шести пенсов на каждой корзине. Местная математика — наука несовершенная, и Ламина никак не мог понять, почему я отказался от такой выгодной сделки и не сберег шиллинг, хотя мне для этого пришлось бы нанять двух лишних людей, которые несли бы этот рис.
В тот день мы сделали последний короткий переход на пути к Берегу. Никто уже больше не говорил «слишком далеко»: носильщикам не терпелось, как и мне, поскорее выбраться из зарослей и увидеть море, а что касается моих бедных слуг, они вконец измучились. Нервы у них были натянуты до предела, и как‑то вечером Амеду и старшина носильщиков подрались в моем присутствии из‑за тарелки мясных обрезков. Мы вышли из Баса — Тауна двадцать седьмого февраля, а начали свое путешествие третьего февраля. Через восемь часов мы достигли Гьона, но до Гран — Басы от этого не стало сколько‑нибудь ближе. По слухам, нам по — прежнему оставалась еще неделя пути. Мне все так же не верилось, что мы когда‑нибудь туда дойдем. После Баса — Тауна лихорадка меня больше не донимала, но температура оставалась гораздо ниже нормальной.
Мы с братом никогда еще не чувствовали такого упадка сил, как в эти два дня. Нам приходилось все время следить за собой, чтобы не поругаться. Мы виделись не больше чем час или два перед сном, но и в это время трудно было избежать столкновений по вопросам, на которые мы смотрели по — разному. А число таких вопросов все увеличивалось, и они касались чуть не всего на свете. Сперва мы успешно избегали разговоров о политике, и этого было достаточно, но теперь мы могли поссориться из‑за того, что плохо заварен чай. Оставался единственный выход — молчать, но один из нас всегда мог принять молчание другого за нежелание разговаривать. Мои нервы были в худшем состоянии, и надо отдать должное брату — только благодаря ему наше взаимное раздражение не вылилось в открытую ссору.
Гьон оказался безлюдным, негостеприимным поселком; квадратные хижины из красновато — коричневой глины были кое‑как побелены снаружи. По какой‑то странной ассоциации они мне напомнили меченые дома в чумном Лондоне времен Стюартов, и мой усталый мозг неизвестно почему внушил мне, что эта деревня — очаг заразы. Полное истощение довело меня до того, что разум уже не мог отделить вымысла от реальности. Деревня опустела лишь потому, что все мужчины были заняты на полевых работах, кроме советника вождя, который не желал нам ничем помочь, но по сей день мне трудно уверить себя, что поселок не был опустошен каким‑нибудь мором.
Нам пришлось просидеть на ящиках больше трех часов, пока не вернулись мужчины и мы не нашли себе приют. Для слуг же мы не нашли ничего; им пришлось ночевать в открытой кухне возле очага; спали они мало, боясь диких зверей, особенно слонов и леопардов. Мы шли по стране леопардов; на всех дорогах, которые вели в Тапи — Та, были установлены ловушки — деревянные клетки с опускной дверью и противовесом из связки раковин; в клетку сажали живого козленка.
Виски оставалось так мало, что мы уже не могли пить по вечерам; из последней полбутылки мы наливали по ложечке в чай. Пока мы ужинали, носильщики устроили нечто вроде судилища, в котором Амеду изображал судью. Они уселись перед ним в два ряда, и свидетели с жестами и пафосом опытных ораторов поочередно давали показания. В восемь часов, когда я пошел спать, суд еще продолжался, и Марк рассказал на следующий день, что разбирательство окончилось только около двенадцати.
Я так и не узнал толком, в чем было дело. Рано утром Колиева, который сначала вместе с Бабу был моим любимым носильщиком, подошел ко мне в кухне, где я ждал завтрака, раздумывая, выдержу ли еще один длинный переход (ботинки мои износились, подошвы стерлись так, что стали тоньше папиросной бумаги, а потом просто исчезли; у меня оставалась только пара спортивных туфель на белом каучуке). Я не мог понять, что он мне говорит; остальные носильщики сгрудились вокруг, было ясно, что все это должно изображать заседание кассационного суда. Амеду принялся мне что- то объяснять, но я не уверен, что правильно его понял.