Сезанну решение представлялось не столь однозначным. К юриспруденции он не испытывал ни малейшего интереса. Но и у самого ясных идей не было. Он не знал, чем хочет заниматься. Мечтал стать художником, но это было похоже на «Сон Ганнибала» из его поэтических опусов – нечто туманное, высокопарное и банальное, если иметь в виду конечную цель его пустых и низких устремлений
{157}. Каким образом воплотить мечту в жизнь, юный Сезанн не ведал; казалось, он начисто лишен целеустремленности. Когда Золя уехал из Экса в Париж, Сезанн погрузился в апатию. О душевном разладе говорит хотя бы то, что в августе 1858 года он провалил выпускной экзамен и диплом (бакалавра словесности) получил только со второй попытки, три месяца спустя, с оценкой «assez bien» (между «удовлетворительно» и «хорошо»). Учитывая его прежние школьные успехи и перечень дисциплин, которые необходимо было сдать: перевод с латинского, латинская риторика, устные экзамены по логике, истории и географии, арифметике, геометрии и физике, один латинский и один французский автор, – он должен был справиться с легкостью. Чувство тоски и потерянности, вероятно, обострилось из-за еще одной утраты: его добрый приятель по начальной школе, скульптор из бедной семьи Филипп Солари, получил в экской Школе изящных искусств премию Гране, огромную сумму в 1200 франков, позволившую ему уехать в Париж – учиться мастерству и попытать счастья. Для Солари сбылось все то, о чем Сезанн лишь робко мечтал. Вообще, предаваться мечтам – это единственное, на что он оказался способен в ту пору. Идти поперек воли отца он не посмел. В сентябре 1858 года он послушно записался на юридический факультет университета Экса.
Но грезил он не о том. Следующей весной он влюбился в «некую Жюстин, которая правда very fine
[19], но, так как сам я не of a great beautiful
[20], она на меня даже не смотрела», писал он Золя, переходя для большей убедительности на английский. Вот и с любовью не заладилось.
Когда я сверлил ее взглядом, она краснела и опускала глаза. Я заметил, что, если нам случалось оказаться на одной улице, она тут же поворачивалась и не оглядываясь шла в обратную сторону. Quanto à della donna
[21], мне не везет, а я ведь встречаюсь с ней по четыре раза на дню. Слушай дальше, мой дорогой. В один прекрасный день подходит ко мне молодой человек, первокурсник, как и я, – [Поль] Семар, которого ты знаешь. «Дружище, – сказал он, схватив меня за руку, потом под руку, и повел на рю Итали. – Пойдем, я покажу тебе прелестную малютку, которую я люблю, и она тоже меня любит». Должен сказать, какое-то облако застлало мне глаза, я почувствовал, что меня ждет неприятность, и я не ошибся. Едва часы пробили полдень, я издали увидел, как Жюстин выходит из своей швейной мастерской, и тут же Семар кивнул: «Вот она». Больше я ничего не видел, голова у меня закружилась, но Семар потащил меня за собой. Я случайно коснулся ее платья… С тех пор она встречалась мне каждый день, и подле увивался Семар… Ах, каким только безумным мечтам я не предавался, но, так и быть, откроюсь тебе. Я говорил себе: если я ей не противен, мы поедем вместе в Париж, там я стану художником, и мы будем счастливы. Я мечтал о картинах, о мастерской на пятом этаже, о том, чтобы ты был со мной, вот было бы весело. Я не мечтал о богатстве, ты же знаешь меня, мы славно жили бы на несколько сот франков, ей-богу, прекрасная мечта. И вот теперь я шатаюсь в тоске, и мне хорошо, только когда я выпью. Я ничем не могу заняться, у меня опускаются руки, я ни на что не годен. Честное слово, старина, твои сигары превосходны, я сейчас одну из них курю, у нее вкус жженого сахара и карамели. Ах, вот она! Она скользит, она парит – это моя крошка, она смеется надо мной, она плывет в клубах дыма. Смотри, вот она подымается вверх, вот она спускается, она резвится, она насмехается надо мной. О Жюстин, скажи мне по крайней мере, что я тебе не противен; она смеется. Жестокая, тебе нравится меня мучить. Жюстин, послушай, но она ускользает, она подымается, выше, выше и наконец исчезает. Сигара выпадает у меня изо рта, и я засыпаю. На минуту я подумал, что схожу с ума, но твоя сигара меня спасла; еще дней десять, и я не буду больше думать о Жюстин или же буду вспоминать о ней как о тени на горизонте прошлого, как о тени из грезы
{158}.
В ноябре 1859 года он сдал первую сессию. «Экзамены завершились, по итогам голосования – два красных шара против одного черного – кандидат проходит дальше»
{159}. Сезанн был посредственным студентом (но все же не столь безнадежным, как Флобер, который получил два красных шара против двух черных и провалился). Сохранился лист из тетради Сезанна, с заметками о роли судебных приставов
{160}. Всего несколько строк – остальная часть страницы занята рисунками. Была или нет такая нерадивость для него типичной, но первая сданная сессия оказалась и последней. Студенты юридического факультета должны были всякий раз заново записываться на каждую следующую четверть учебного года. В январе 1860 года Сезанн, как обычно, записался на вторую четверть учебного 1859/60 года
{161}. Это было начало конца. Больше Сезанн записываться не стал, несмотря на отцовское недовольство. Окончательно Сезанн бросил юриспруденцию в апреле 1860 года, и это было выстраданное решение.
На другом фронте он проявлял бóльшую активность, чем это могло показаться. С восемнадцати лет, то есть с 1857 года, он посещал Свободную школу рисования, находившуюся в том же здании, что и музей Экса (ныне музей Гране). Здесь Сезанн познакомился с будущими друзьями и единомышленниками – Жаном Батистом Шайаном, Жозефом Шотаром, Нюма Костом, Ашилем Амперером, Жозефом Вильвьеем и другими. За исключением Амперера, которого Сезанн ставил очень высоко, он был не слишком высокого мнения о художественных талантах своих соучеников, хотя именно их общество стало самой яркой страницей в школьной жизни. Учителем рисунка был Жозеф Жибер, совмещавший преподавание с обязанностями хранителя музея. Как учитель Жибер был приверженцем холодного академизма, строгими правилами компенсируя недостаток воображения. В отношении масштаба, пропорций, светотеневой моделировки и общего вида изображения существовал четкий регламент. Не менее строго следили и за поведением студентов. Им следовало воздерживаться от «бранных слов и праздных разговоров»; запрещалось даже выходить в туалет. В условиях такого палочного режима Сезанн учился рисовать сначала античные гипсы, а затем и живые модели (натурщики были исключительно мужского пола). Натурные штудии проходили летом с шести до восьми часов утра, а зимой – с семи до девяти вечера. Зимой класс освещался газовыми и масляными лампами и обогревался печками, которые затапливались за двадцать минут до начала занятий. Несчастные модели стояли раздетые, застыв в одной позе, чуть ли не вплотную к печке, стоически дрожа за один франк (плата за сеанс). Занятия проходили под наблюдением gardien de service, надзирателя в форменной фуражке: ему в обязанность вменялось следить за правильностью расчетов.