Судя по всему, матери он доверял, а вот сестрам – едва ли. Свидетельств о том, что Роза была жадна до денег, нет; но Сезанна настораживало то обстоятельство, что она была заодно с мужем (адвокатом): художник считал зятя торгашом и ненадежным типом. С Мари, в свою очередь, бывало непросто из-за ее набожности и привычки всюду совать свой нос. Обычно Сезанн готов был ей потакать; он считал, что у нее добрые побуждения. Мари обладала стойким характером старой девы, но кое-кто, по выражению ее брата, все же пытался ее «закрючить». Она была связана с иезуитами, и он подозревал, что у них есть виды на имение – на дом отца, что было особенно бесчестно. Сезанн мрачно заявлял, что нужно «обезоружить иезуитов, окрутивших его старшую сестру и нацелившихся на Жа»
{652}.
Художник считал, что есть веские причины защищать интересы матери, как и свои собственные. Нельзя не заметить, что Ортанс при этом в расчет не принимается. На первый взгляд ей не полагалось ничего. Однако когда Сезанн стал полноправным наследником после смерти отца, он предпринял немалые усилия, чтобы и ей достались блага – щедрые, надо сказать, – наравне со всеми. («Пышке! Моему Пончику! И мне!») До конца своих дней он думал о ее нуждах и благополучии. На закате лет она фактически находилась на попечении сына (и оплачиваемой компаньонки); с годами Сезанн все больше вверял заботы о ней Полю – уж он-то в житейском плане не глуп, как хотелось думать отцу. Бесспорно, отчасти так было удобнее, но за этим также усматривается уговор, нерушимое слово, которое было ими дано. Как сын и отец, Сезанн видел в Ортанс – мать, самое дорогое из существ. О том, чтобы оставить ее без поддержки, и речи быть не могло. О ней полагалось заботиться.
Брак как таковой тоже стал проявлением заботы. А еще, может быть, формой воздаяния, хотя об этом нам знать не дано. Если так, то, конечно же, она поняла этот жест. Его пришлось долго ждать; но пусть даже подоплекой к нему был долг или чувство вины, он все равно был красив. В меркантильном плане это означало, что Ортанс по праву унаследует половину имущества, в чью бы еще пользу он его ни распределил. Теперь ее будущее было обеспечено. У Пышки тоже были запросы. Двадцать лет спустя она смогла их удовлетворить. После смерти Сезанна, в 1906 году, причитавшаяся Ортанс половина составила 223 000 франков.
Свадьба стала неожиданной, но и Сезанн случившегося от себя не ожидал. Он сделал шаг – и тут же отступил. (Зачем иначе в сложившихся обстоятельствах отправляться погостить у Ренуара?) Не исключено, что он встретил отказ. Как бы то ни было, он совершил то, о чем не мечтал лет с восемнадцати. Он потерял голову – но не бесповоротно. Он пришел в себя, и если не без потерь, то во всяком случае определившись с собственным темпераментом – по Стендалю. Его поступки – классический пример «неуклюжего» поведения. В делах сердечных Сезанн был воплощением страстной робости. Возможно, его испугали собственные чувства. Неудачный, как оказалось, эпизод с незнакомкой напоминает о том, «насколько узка внутри нас грань „нормального“ по сравнению с пропастями маниакальности и депрессии, зияющими с обеих сторон», как подчеркивал нейропсихолог Оливер Сакс
{653}. Несколько лет спустя Сезанна впечатлил сборник Гюстава Жеффруа «Сердце и разум» («Le Cœur et l’esprit», 1894), который автор ему же и посвятил. Больше всего ему нравился рассказ «Чувство невозможного» («Le Sentiment de l’impossible») (уже одно название словно адресовано ему) – о девушке, которая влюбляется в портрет молодого человека, своего умершего родственника, но «судьба распорядилась так, что родился он слишком рано, а она – слишком поздно». Финал таков: «И наконец в горении страсти и в мираже она познала горечь необратимости, чувство невозможного»
{654}.
В поисках покоя он решил жениться. Делакруа оставил мысль о браке равных; Сезанн тоже
{655}. Он принял решение. Принял руку помощи, протянутую судьбой, и если в этом была хоть толика непротивления, значит он был не только меланхоликом, но и флегматиком. «Может, мне надо было влюбиться еще. Но вот так вот все и было, нравится вам это или нет»
{656}.
К размышлениям о случившемся почти невольно подтолкнуло его письмо с поздравлениями от Виктора Шоке. Сезанна глубоко взволновало это послание. В ответе он говорит о себе с горечью и, как часто бывало, сравнивает себя с собеседником.
Меня тронуло Ваше последнее письмо, и я хотел поскорее ответить, но все откладывал ответ, хотя и я не очень занят; то мешала плохая погода, то плохое самочувствие. Я не хочу надоедать Вам жалобами, но раз уж Делакруа сдружил нас, я позволю себе сказать Вам, что я хотел бы иметь Вашу моральную уравновешенность, которая позволяет Вам твердо идти к намеченной цели. Ваше милое письмо и письмо мадам Шоке свидетельствуют о Вашей жизненной устойчивости, именно этого мне не хватает на земле. Остальное у меня есть, я не могу пожаловаться. Я по-прежнему наслаждаюсь небом и безграничностью природы.
Что касается осуществления самых простых желаний, то злая судьба как будто нарочно вредит мне: у меня есть несколько виноградников, и так хотелось увидеть распускающиеся листья, но мороз их погубил. И я только могу пожелать Вам успеха в Ваших начинаниях и пожелать расцвета и растительности; зеленый цвет самый веселый и самый полезный для глаз; кончая письмо, скажу, что занимаюсь живописью и что в Провансе таятся сокровища, но они еще не нашли достойного истолкователя
{657}.
И краткий сухой постскриптум: «Малыш в школе, его мама здорова». А вместо прощания – дерзкое: Pictor semper virens.
Автопортрет: ваятель
Этот портрет (цв. ил. 4) принято датировать 1881–1882 годами, Сезанну недавно минуло сорок. Деталь, которая практически сразу бросается в глаза, – головной убор. В этом подобии тюрбана видели ночной колпак или (что больше похоже на правду) головную повязку скульптора, сделанную из салфетки или полотенца
{658}. Наверное, по примеру отца Сезанн подбирал для автопортретов различные головные уборы: в течение более двадцати лет, с конца 1870‑х до конца 1890‑х годов, он появляется в фуражке, в соломенной шляпе, в черной широкополой шляпе, в «кронштадтском котелке» (котелок с приплюснутым верхом), в коричневой мягкой шляпе и в берете
{659}.