Император считал, что отделение испанских колоний от их метрополии
[262] является большим событием, которое изменит картину мировой политики, укрепит позиции Америки и меньше чем через десять лет создаст угрозу для английского могущества; это возместит наши потери. Он не сомневался, что Мексика и другие большие заатлантические владения Испании провозгласят свою независимость и образуют одно или два государства с такой формой правления, которая – наряду с их собственными интересами – превратит их в сподвижников Соединенных штатов.
– Это будет новая эра, – говорил он, – она приведет к независимости всех других колоний.
Он считал, что перемены, которые явятся результатом дальнейшего развития этих событий, будут важнейшими переменами нашего века в том смысле, что они направят все торговые интересы по другому пути и изменят, следовательно, политику правительств.
– Все колонии, – говорил он, – последуют примеру Соединенных штатов. Утомительно ожидать приказаний из метрополии, находящейся на расстоянии двух тысяч лье, и повиноваться правительству, которое кажется иностранным, ибо оно находится далеко и неминуемо подчиняет ваши интересы местным интересам, так как оно не может пожертвовать ими ради вас. Как только колонии чувствуют себя достаточно сильными, чтобы сопротивляться, они хотят сбросить с себя иго своих основателей. Родина – там, где люди живут: вы быстро забываете, что вы или ваш отец родились под другим небом. Честолюбие довершает то, что начал делать интерес; хотят быть кое-чем у себя дома, и ярмо вскоре оказывается сброшенным.
Я говорил императору о том впечатлении, которое произведет на остальные народы сопротивление испанской нации, отмечая, что, на мой взгляд, напрасно он не придает никакого значения этому примеру.
Возвращаясь затем к вопросу об испанских делах, император сказал:
– Европейская цивилизация коснулась испанских крестьян еще меньше, чем русских. Конечно, я считал неподходящим такое положение вещей
[263], когда династия испанских Бурбонов царствует так близко от моей династии, занявшей трон Людовика XVI. Я часто говорил с Талейраном об этом, как и о многих других вопросах, выдвигаемых на очередь основными интересами мировой политики; однако я не придавал этому пока особенного значения: до такой степени тупость и глупость испанского короля, слушавшегося во всем князя Мира
[264], отнимали, на мой взгляд, у Испании всякую возможность развиваться в том направлении, которое могло бы меня обеспокоить. Я хотел поэтому сделать из Испании лишь полезного союзника против Англии; слабость короля и интересы его фаворита, который должен был стремиться к добрым отношениям с Францией, слишком хорошо служили моим политическим целям, чтобы я стал думать о чем-нибудь другом; но внезапно фаворит, побужденный ропотом надменной кастильской знати и оскорбленный какими-то выражениями или какими-то неловкими шагами наших дипломатических агентов, счел момент подходящим, чтобы вновь завоевать уважение испанцев, обратившись к ним с воззванием против меня, в то время как его упрекали, что он продался мне. Дурак! Боясь потерять свое положение из-за поднявшегося против него всеобщего ропота, он вообразил, что спасет себя, если будет разжигать проявляемое нацией недовольство против Франции, и в заключение он погубил Испанию, чтобы спасти себя. Я в свою очередь потерял Испанию из-за Мюрата, который хотел спасти фаворита; дело в том, что во время мадридского восстания
[265] нация была враждебно настроена только против Годоя; на нас стали смотреть, как на врагов, лишь потому, что Мюрат, желая его спасти, этим неловким поступком внушил нации мысль, которую уже распространяли неблагожелательные к нам люди, а именно мысль о том, что Годой делился с нами или мы с ним.
Император напомнил при этом дерзкую прокламацию князя Мира к испанцам (от 3 октября 1806 г.)
[266].
– Политический курс фаворита, – сказал император, – еще до Иены казался мне немного подозрительным. Я мог бы видеть, что он является абсолютно подозрительным, если бы мой тамошний посол
[267] был толковым человеком и осведомлял бы меня о том, что происходит в Испании. Но мне служили плохо. Я был изумлен, когда встретил в испанском правительстве оппозицию, к которой я не привык, и стал остерегаться; эта перемена побудила меня даже стремиться уладить разногласия, возникшие между нами и Пруссией, тогда как если бы не это, я с полнейшей готовностью поднял бы перчатку, которую прусский двор бросил мне так некстати для него. Я хорошо видел, что испанская нация немного недовольна, но я думал, что оскорблено только ее самолюбие, и рассчитывал дать ей впоследствии удовлетворение; признаюсь, я был далек от мысли, что объявление мне войны будет исходить от фаворита. Я считал, что у него лучшие советники.
Император добавил, что он был крайне изумлен, когда после Иены получил это странное воззвание, насчет смысла которого он не обманывался ни минуты.
– Я не мог строить себе иллюзии насчет планов этого нового врага, – сказал император, – но я притворился, что не вижу их. Только что одержанные мною успехи пришлись мне как нельзя более кстати. Будучи более искусным политиком, чем Годой, я сам дал ему возможность представить исчерпывающие объяснения и считать меня удовлетворенным; я обещал себе воспользоваться этим, чтобы с треском отомстить при первом же подходящем случае или по крайней мере лишить испанский двор возможности создавать мне затруднения в другой раз. Этот случай открыл мне глаза. Князь Мира мог бы заставить меня поседеть накануне Иены, но назавтра после Иены я был уже хозяином положения. Один момент я считал испанцев более решительными, чем они есть, и думал, что они провели моего посла за нос, но это беспокойство было непродолжительным. В тот единственный раз, когда Годой проявил энергию, он сыграл более роковую роль для Испании, чем в течение тех многих лет, когда он проявлял слабость и подлость, публично грязня этой подлостью своего повелителя. Он не подумал, что когда человек его типа обнажает шпагу против государя, то надо победить или умереть, ибо если короли прощают друг другу взаимные обиды, то они не могут и не должны проявлять такую же снисходительность к подданным. Он должен был бы понять, что не может быть прощения для человека, который, подобно ему, не имеет корней в стране; прощения не допустят ни здравый смысл, ни политические соображения. Он пожертвовал Испанией, чтобы оставаться фаворитом, а Испания сама принесла себя в жертву, чтобы отомстить ему и тем, кого она напрасно считала его сторонниками. Революции рождаются из широко распространенных в народе слухов и враждебных настроений. После первого же ружейного выстрела никакие объяснения невозможны: страсти разгораются, и так как люди не в состоянии сговориться, они убивают друг друга.