– Врать-то брось ты! Потешаешься надо мной?
– Кто над тобой потешается, пусть у того потешка на носу вскочит и залупается! Был я потешник – весь вышел, теперь мое дело – либо все как есть говори, либо помалкивай да сопи в две ноздри.
– Ну а как у тебя насчет этого… насчет детей?
– Я, госпожа моя, – мул. Весь наш род собою замкнул. Но – бывает спросону и потянет к женскому лону. И очень даже могу, если кто из них рад, облегчить одинокую женщину – на свой, правда, лад. Бо извращенье, разврат – мое святодейство, молитва моя – богохульство, ересь – хлеб, вино и пьянство – священнейший стих, гордыня – мозг костей моих. Ну а вообще-то я умею две вещи: похабничать и кривляться.
Она засмеялась и говорит:
– Нет уж, не для тебя и подобных тебе родила меня мать. Ступай откуда явился. И лучше подобру-поздорову, не то приведу кишэфмахера, – говорит, – он тебя заговорами вытурит.
Я говорю:
– Турить меня незачем, обойдемся без знахарей. Я не из тех, кто навязывается, прощевай, сами уйдем…
И моя рожа рассеялась в зеркале – как дым.
2
Семь дней не показывалась Цирл в своем будуаре. Я сидел себе в зеркале и дремал, ждал, когда любопытство возьмет в ней верх. Сеть раскинута, жертва уже на подходе, никуда ей не деться. Позевывая, я обдумывал впрок – то один, то другой будущий фортель. Таковых вообще-то немало: можно, к примеру, в брачную ночь отнять силу у жениха. Можно трубу в синагоге забить. Или у магида, проповедника, скажем, из Триска, благословенное в пятницу вечером вино скислить! Или у той благой девы из Людмира колтун на голове заплести. Или в шойфэр забраться, а как возьмется балтэйкэ трубить… Или чтоб в Хелме у того хазана глотка – только он распоется – вдруг отказала… Да мало ли дел у беса, а уж в канун Йомим-нэроим, когда даже рыба в реке трепещет, от страха дрожит… Подремываю, значит, грежу, всякая, как говорится, лунная накипь в голову лезет или семя индейского петуха, и вдруг – фу-ты ну-ты, ха-ха, входит моя раскрасавица! И глазами ищет меня, но меня конечно же нет. Смотрит в зеркало, но я, понимаете, сдох. «Примерещилось, – слышу, бормочет, – привиделось… Сон наяву… Ну и дела…» И сбрасывает с плеч халатик и остается в чем мать родила.
А я ж знаю, что муж ее в пригороде возок сучьев попу сдавал, с ранья, считай, за бесценок попустовал, а до этого ночью свою справу с Цирэлэ справил, она еще загодя в микву сбегала. Но ведь как в Гемаре писано: жену злоохочую, как желоб дождем, не наполнишь…
Ах, ей скучно, этой Цирэлэ-Рэйзэлэ, ей меня не хватает, глаза полны грусти. Моя! Моя! Уже в преисподней розги готовят, огонь под котлом разводят, черт-истопник, сам не грешник, собирает щепу и валежник. Все на месте: вот сугроб снега, вот груда углей; вот крюк подъязычный, а вот щипцы для грудей; вот мышь, печень грызущая; вот глиста, желчь сосущая. А певчая моя птичка порхает, судьбы своей близкой не знает, ей и во сне не приснится такая жуть – и сидит она, и поглаживает то правую, то левую грудь. Ниже томный взор опустила – разглядывает живот, еще ниже – свой медальончик, тот самый, вот-вот, еще ниже – ах, что за пальчики на ногах! Чем бы заняться, думает, немецкую книжицу, что ль, почитать? Ногти пилочкой пополировать? Можно волосы распустить, как у феи у дикой. Муж ей духов понавез – и несет от нее розовой водой и гвоздикой. А вот и последний его подарок – коралловая нитка на шее. Да ведь что есть Ева без Змея? Что благовония Рая без вони? Солнце – без тени? Бог – без Сатаны? И очи у Цирл желанья полны. Она вожделеет, алкает. Меня призывает. День такой солнечный, долгий, а в сердце – томленье, ожиданья осколки. Вновь и вновь ищет меня и зовет, и глазами, как курва, играет, и – ах, вот оно что – она и заговор знает: ветер-ветр, лети со склона; черный кот, приляг у лона; лев всех рыб сильнее в мире, плоть мою бери, Берири!
Только она это имя произнесла – я перед нею. Лицо ее озаряется светом и радостью.
– Так ты не ушел?
– Ушел… Сейчас вот вернулся.
– Где ж ты был?
– А где перец черный растет. В замке шлюх, рядом с дворцом Асмодея.
– Опять надо мной смеешься?
– Глаз моих светоч, не веришь? Отправимся вместе! Сядешь мне на плечи, ухватишься за рога, а я крылья раскину и понесу тебя над горами и долами, а?
– Да я голая.
– А там одетых и нет.
– Муж не будет знать, где я.
– А он и сейчас не знает.
– А долгое ль путешествие?
– Короче мгновенья.
– И когда ж возвращусь?
– Туда кто попадает, вернуться назад не желает.
– Вот как? Чем же буду я там заниматься?
– На коленях у Асмодея сидеть, заплетать косички в его бороде, есть миндаль, запивать медком.
– А потом?
– Ну, станцуешь ему, на щиколотки подвесят тебе колокольца. Лапитуты закружат в вихре тебя…
Вижу: хочется ей, да колется. Не напираю, мечтательно так продолжаю:
– Понравишься моему господину – сам возляжет с тобой, а нет – отдаст тебя слугам-рабам, они за ним ходят толпой по пятам.
– А утром?
– Утра там не бывает.
– И ты тоже по… будешь со мной?
– Возможно. Если только ради тебя. Обсосу косточку, как говорится.
– Бедный ты бедный. Правда, мне тебя жалко, бес. Но все равно никуда я с тобой не отправлюсь!.. Ишь ты, понравлюсь я его господину – или не понравлюсь… Да у меня есть муж! У меня есть отец, золото, серебро, жупицы, шубы, туфельки на каблуках – самые высокие в Крашнике!
– Жалкие все вы святоши… Жалкие грешники…
– Да! Я – дочь и жена!
– Все ясно… Прощай!
– Постой… А что я должна?
– Во – о–о… Вот это разговор. Приготовишь корж из белой муки. Вобьешь в тесто яйцо, чтоб желток с кровинкой. Добавишь сальца топленого, да свиного жирка, да рябиновой, покрепче, настоечки. Испечешь все это на углях в субботу. А когда случится у тебя нечистая ночь, подманишь его, муженька, к своей коечке, того-сего, а после всего дашь отведать ему пирога. Скажешь: ешь-ешь, купила, мол, втридорога. Да вином раззадорь, а потом усыпи его. Как уснет – отстриги ему полбороды и правую пейсу. Ты не бойся. Все золото выгреби, векселя сожги, ксубу в клочки разорви. Украшенья свои и камешки под окно подбрось гою – местному свинобою. Это будет подарок мой свадебный месье Сатане. И сразу ко мне. Путь наш проляжет от Крашника до пустыни – над полями поганок, над лесами вурдалаков; над руинами Содома, где змеи возносят Творцу свои гимны, а гиены, заслушавшись, вертят задами; где вороны проповедничают, а разбойники добродейничают. В той пустыне уродство – красота, кривизна – прямота, злодеяние – благом вознаграждается, милость – карается. Там пытка, страх и судилище – театр, веселое зрелище. Мода – вянет быстрей травы. Авторитеты лопаются как мыльные пузыри. Болтология там – синекура, тот пан – кто треплется ловко. А ценнее всего – насмешка, издевка! Чуть что – рога соседу в бока: не зевай, не валяй дурака!.. Так что, красотка, поторопись: жизнь коротка!