Когда баламуты поняли, что меня можно, не получая по кумполу, разыгрывать, каждый решил, что должен попытать счастья. «Гимпл, во Фрамполь царь приезжает!», «Гимпл, в Турбине свалилась с неба луна!», «Гимпл, Ходэлэ Шмойш откопала за баней клад!» А я что тот Гойлэм. Потому что, во-первых, все действительно может случиться, как сказано где-то в Талмуде, в каком уж там пэйрэке
[101], точно не помню. А во-вторых, не верить было мне уже невозможно. Попробуешь иногда возразить: «Э, бросьте, все это враки…» – тут такой поднимется гвалт! «Ах, ты не веришь? Обыкновенное дело – а ты нам не веришь? Весь Фрамполь – обманщики, да?»
Сиротою я был. Дед, растивший меня, уже пахнул землицей. Ну, пристроил меня в пекарню. Что началось там – не спрашивайте! Каждая девка и баба, приходившая что-то испечь, должна была обязательно хоть разок на мне отыграться. «Гимпл, выглянь, там на небе ярид! Гимпл, раввин отелился и родил недоноска!», «Гимпл, корова летела над крышей и снесла два медных яйца!» А как-то прибегает ешиботник, знаток, понимаете, Талмуда: «Эй, Гимпл, ты тут пока ковыряешь лопатой, Мэшиех явился, там вовсю уже тхиэс-хамэйсим
[102] идет!» – «Как, говорю, может это быть, если шойфэр еще не трубил?» Тут как все заорут: «Трубил! Трубил! Мы своими ушами слышали!» Рейцэ-свечница влетает, осипшая, как всегда, и хрипит: «Гимпл, твои мама и папа встали из гроба! Они тебя всюду разыскивают!» Я, конечно, знал, что все это бредни и чушь, но… если все говорят! Накинул рубаху на плечи и вышел: мало ли что, а вдруг? А что я теряю?.. Ну-ну! Устроили мне настоящий кошачий концерт…
С тех пор я поклялся: больше не верить. Ни во что. Никому. Никогда. Ничего, конечно, не вышло. Они меня так заморочили, я уже сам не знал, где правда – где вранье? Пошел к раввину, он говорит: «Писано в книгах: лучше будь глупцом во все свои годы, чем один час – злодеем. Никакой ты, говорит, не дурень. Дурни – они. Ибо не понимают: осрамивший ближнего утратит грядущую жизнь». Ну и там же на месте меня дочка его надурила. Выхожу от него, а она меня спрашивает: «Ты, – спрашивает, – стенку уже поцеловал?» – «Нет, говорю, какую еще стенку?» – «Такое, говорит, правило: пришел к раввину – стенку целуй!» Ладно, чмокнул я стенку сарайчика, денег, что ль, стоит? А она как завизжит, затрясется от радости: Гимпла-дурня обманула – тоже мне, большое искусство!
Хотел уже бросить все и уехать. Но тут меня начали сватать. Это только сказать: сватать! Полы мне пообрывали, в уши так заливали, что там, наверно, мокрицы завелись. Понимаете, это была уже баба, а мне толкуют – девица! Хромая, на ногу припадает, а мне объясняют, что это она из кокетства, интересничает! Был у нее пацанчик, выблудок, мамзэр, а мне внушают: братишка. Я кричу: «Зря стараетесь! Я с этой шлюхой под хупу не встану!» А они как взъерепенятся: «Ах, вот ты как заговорил! Так знай, потащим тебя к раввину, и заплатишь как миленький кнас
[103] за то, что возводишь позор на дщерь еврейскую». Вижу, целым от них я не вырвусь. Ладно, думаю, пусть это будет моя жертва им всем. И потом, мужик-то, в конце концов, я – не она! Коли ей по сердцу, то и мне по душе.
Во-вторых, все равно в отутюженном лапсердаке в могилу не ляжешь. И отправился я к ней в ее глиняную халупу на песках. А за мной – вся капелла, как медведя в загон загоняют. Дошли до колодца, тут они позамешкались. С Элькой встречаться-то боязно, язычок ее всем известен был. Вхожу в дом, а дом – мост без настила. От стенки к стенке веревки протянуты, белье сохнет. Сама у лоханки стоит, полощет, босая и в плюшевом платье. Две косицы – калачиком, настоящая, прости Господи, шикса. Ароматы стоят – аж дых перешибло. Ей, видать, про меня уже рассказали, потому что зыркнула искоса и говорит:
– Какой сюрприз, он уже здесь, во елдак! Бери стул и разваливайся…
Потолковал я с ней, врать не стал. «Скажи и ты, – говорю, – мне всю правду. Правда ли, – говорю, – что ты девушка, целка, а Йехилик – твой братик? Не вводи меня, – говорю, – в позор, потому что я сирота, а сирот обижать – сама знаешь!» – «Я тоже, – отвечает она, – сирота. А кто тебя опозорить хочет, хай позор у того на шнобеле вскочит! Но только нехай те кахальники
[104] и не думают, что я дам себя облапошить. Я, – говорит, – пятьдесят гильденов требую, это, значит, приданого, ну и обеспечение. А не то хай они меня поцелуют в эту самую, как это…» Я говорю ей: «Приданое – дело невесты, а не жениха». А она: «Ну да, ты еще со мной поторгуйся! Да – да, нет – нет, и пошел откудова выбрался». Ну, думаю, слава Богу, с этим тестом им калача не испечь. Но бедных кахалов не бывает. Вышло все по-ейному, и свадьбу на себя взяли. А у нас недавно как раз эпидемия, дизентерия, прошла. Так что хупу поставили на кладбище
[105], у самого тарэ-штибл
[106]. Перепились. Стали брачный договор составлять, слышу, писарь спрашивает: «Невеста – вдова или разведенная?» А габэтша отвечает ему: «И то и другое». У меня в глазах потемнело. А что теперь было делать? Бежать из-под хупы?
Отплясали, отсвадебничали. Какая-то бабка танцевала передо мной с большим калачом. Бадхэн – этому ж просто положено! – произнес надо мной, над живым пока, «Эль молей». Мальчишки из хэйдэра, как на скорбный день Тиша бе-ав
[107], швырялись репейником. Были подарки: доска для раскатки теста, корыто, несколько веников, поварешки, – полная, как говорится, обстановка! Смотрю, два парня несут колыбельку. «С чего это вдруг колыбелька?» – спрашиваю. «А пусть у тебя, – говорят, – о том голова не сохнет!» И правда, думаю. Я уже понял, конечно, как меня намотали на локоть и во что я, извините, вляпался. Но с другой стороны – а что мне было терять? Погляжу, думал, погожу – что из этого всего выйдет? Не сошел же с ума целый город!
2
Подхожу я ночью к постели жены, а она меня не пускает. «Как, говорю, для того мы и поженились!» – «А я, объявляет, сегодня трефная!» – «Как же так, удивляюсь, вчера еще вели тебя с музыкой к микве…» – «Сегодня, – отвечает она, – не вчера, а вчера – не сегодня. А если тебе не подходит, так слухай: мешок на горбок и – чухай!» Но я все же решил подождать. Месяца три с половиной прошло – моя женка рожает. Весь Фрамполь смеется в кулак, а мне что же делать? Ведь не бросишь ее тут в корчах и муках – на стенку ведь лезет! «Гимпл, – кричит, – мне конец! Прости меня, Гимпл!» Дом полон баб. Воду носят в горшках, омывать ее собираются. Крики, вопли до неба. В общем, я в синагогу – Тхилэм
[108] читать. А нашим шутам только этого нужно. Молюсь в углу, а они так серьезно стоят, головами качают. Молись, говорят, молись, пока язык не устанет: от молитвы, смеются, жена вдругорядь не забрюхатится. А какой-то молокосос подносит охапку сена. Прямо ко рту: жуй, мол, осел! И – х’лебн – он прав был!