«Нет, живым мне отсюда не выбраться, – повторял Натан, шевеля беззвучно губами, уже отвыкнувшими что-то в голос произносить, – Господи… Господи…»
Как-то ночью, уснув наконец на своей верхней полке, он был вдруг разбужен пушечным залпом или раскатом грома. Пароход взбрыкнул, взвился на дыбы и так накренился, что пол встал отвесно, а ноги у Натана оказались над головой, каюта и все в ней зависло, а судно как будто напоследок задумалось: перевернуться ему или нет? Потом каюта резко откинулась в обратную сторону, и на миг мозг у Натана выключился…
В грязном оконце он увидел огромно белеющую волну, и чудовищный вал ударил в борт как гигантским молотом. Дверь распахнулась. Кто-то вошел. Это был матрос, он взлетел одним махом под потолок, задраил иллюминатор железной крышкой и так же ловко спрыгнул вниз и исчез.
Ночью Натан опять не мог уснуть, соседи тоже глаз не сомкнули. Шторм гремел за толстенным бортом и все не кончался. Корабль замедлил ход. Между двумя ударами волн становилось немного тише. Машины замерли, повеяло страхом.
Наступил день, но свет в оконце никак не пробился, только лампочка тускло освещала каюту, и ночь, казалось, все продолжается и не закончится никогда.
Пассажиры и часть команды в лежку лежали. Официанты, разносившие завтрак, скользили и падали, все расплескивалось и рассыпалось по полу. В коридорах было грязно от рвоты, в уборной и на всем пути к ней – ни пройти, ни пробраться. И вот именно в этот день, ближе к полдню, Натан вдруг почувствовал себя лучше. Он оделся, чтобы выйти на палубу. Медленно, долго шел, оступаясь, к люку, ведущему наверх из подпалубных лабиринтов, и еще дольше по нему поднимался. Но на выходе, оказалось, стоял матрос и на «променад-дек» не выпускал. Натан только успел увидеть часть блестящей, белой, точно воском натертой палубы и кусок моря, сверкающего от пены. Корабль накренило, бездну бросило «на попа», а небо унесло за спину, потом водяная стена опустилась и на место свое поднялись небеса. Шла вселенская, космическая игра. Лохмы ветра, холодные, как прикосновение льда, и колющий дождь ворвались за ретировавшимся Натаном в коридор, одежда на теле сразу набрякла, встопорщилась.
Близился вечер. Громыханье за бортом не смолкало. Теперь корабль швыряло уже не с боку на бок, а как пьяницу, во все стороны. Безумолчно выл гудок, протяжно и хрипло, как мычанье обессилевшего быка. Команда, кажется, совсем сбилась с ног, слышались окрики, удары в закрытые двери, тяжелый топот. При этом пассажиров совсем было не слышно. Со штормом они уже свыклись – как свыкаются с затяжною болезнью. Кого желчью зеленой рвало, кто лежал и лишь обреченно постанывал, кто дремал в забытьи с полуоткрытыми, как в белой горячке, глазами или на дрожащих ногах пробовал дойти до уборной.
Еще пару дней назад Натан обнаружил в конце коридора, чуть ниже по лестнице, крошечную пустую каюту. Кроме двух незастеленных коек, там стояло несколько туго чем-то набитых мешков и впривалку к ним раздвижная стремянка. Натан, впервые за все дни на пароходе, смог здесь уединиться и даже попробовал почитать книжку, которую прихватил с собой. Чтобы дверь не распахивалась при крене, он подпер ее лестницей. Теперь он лежал, обливаясь потом, и, хотя у него ничего не болело, стонал, по привычке. Вдруг почувствовал невероятную слабость, в голове все смерклось. Он уснул, отяжеленный той тягостью, что наполняет грудь, когда нечем дышать. Так засыпают в знойный душный день, не найдя, куда спрятаться от пекла и отдавшись на волю Господню… Еще веки не сомкнулись, а голова уже свесилась, словно окаменев, и всплывали из темной бездны видения.
Эта ночь была самой длинной из всех здесь. Он просыпался, как в бреду, и опять засыпал. В полусне или полуяви слышал крики, гудки сигнальной трубы, беготню. Один раз ему показалось, будто кто-то сильно пнул ногой дверь и что-то рявкнул там. Потом перед ним чередой пошли появляться и сменяться картины развала, распада, разрушения мира. Солнце погасло, с черного неба падали звезды, ночь, минуя рассвет, обернулась сияющим полднем. Доносились громовые глухие раскаты, как будто кто-то вдали перекатывал утесы и скалы. Все пространство кругом наполнилось густым черным дымом, объятое мраком и ужасом, как на тлеющем угарном пожарище.
Натан открыл глаза. Но не мог понять, где он. Не мог вспомнить, кто он. Так просыпаются после тяжкой и долгой болезни, высвободясь из промежутка между жизнью и смертью, где мир иной ближе, чем наш земной. Понемногу припомнил, что находится в море, на пароходе. И подумал, что как-то уж слишком тихо вокруг, и почему-то темно, хотя лампочку он, кажется, не выключал. И уж очень какие-то они тягостные – тишина эта и эта тьма. Что-то в них необычное. И – духота, не продохнуть, просто нечем дышать. Будто заживо похоронен. Слева сердце – он потрогал – нет, не бьется, остановилось…
Кораблекрушение! – как молния блеснуло в мозгу.
Рванулся впотьмах сесть, но ударился головой так, что опрокинулся на спину и почувствовал, как набухает огромный шишак. Вытянул руку, ища, за что б ухватиться, но повсюду была пустота. Собрав силы, сполз с койки, но встать на ноги не получилось, не нашлось места выпрямиться, как если б каюта лежала на боку. Нашарил стремянку – взломать ею дверь! – а в голове понеслось все кругами, и подкосились ноги. Ужас и холод объяли его. И впервые за многие долгие годы он вскрикнул:
– Мама!..
Отшвырнул стремянку и каким-то несуразным броском выкинул себя в коридор. Пол отвесно стоял перед ним, пришлось карабкаться по нему вверх, помогая себе руками. В темноте он по обе от себя стороны открывал ногой двери кают и что-то орал туда, но голос застревал еще в горле, и он сам не различал своих слов, точно выкрикивал их на чужом языке. Просовывался дальше наверх, больно бился головой и спиной и лез дальше. И вдруг в этой тьме, в конце вздыбившегося коридора, померещилась чья-то фигура, он позвал, он просил подождать, но, когда сам подполз ближе, – призрак исчез. Натан замер. Напряг слух и долго прислушивался. Волосы на голове поднялись дыбом: кто-то рядом громко храпел, как храпят во сне. Потом понял: это его собственный нос, храпит – его нос.
С этой минуты Натан больше не знал, что с ним происходит. Он словно опьянел от ужаса, конечности тела, казалось, одна за другой отключались от тулова, каждая двигалась сама по себе: обе руки врозь ощупывали темноту, ноги, не сообразуясь, нашаривали опору, рот кричал или что-то быстро шептал, или с кем-то вел разговор, с кем-то явственным, видимым. То он оказывался у какой-то глухой стены, то перед ним вырастали ступени, а в какой-то раз он увидел, как ступает по потолку, вверх ногами. В другой раз он повис, как червяк, просто свесился с лестницы на сгибах обеих ступней и махал руками в поисках чего бы нибудь, за что можно ухватиться. Какие-то двери открывались и закрывались, стена оказывалась полом, пол – потолком. А то вдруг как будто повеяло ветерком и донесся шорох колес, проезжающих по гравию. Из-за туч, в разрыве, выглядывала луна. Он был на палубе. В небе сверкали звезды. Налетел леденящий свист. Палуба крутым торчком поднялась, и пришлось уцепиться за борт, чтоб не снесло…
Натан Шпиндл стоял теперь как триумфатор, как человек, одолевший вершину и гордо осматривающий дольний мир под собой. Шторм кончился, хотя море еще вскипало и пенилось, как в огромном котле. В предрассветном мутном тумане волны или, может, людские фигуры быстрым бегом подскакивали к кораблю и, наорав на него, отступали, качая белыми гребнями – головами в бараньих шапках. А за ними уже набегали другие, новым сомкнутым рядом, ухватив, что ли, друг друга за руку и о чем-то весело споря – дикая дивизии потустороннего воинства, ветреная, пересмешливая, наводящая ужас. Натан, может, подумал или даже отчетливо понял, что его тут покинули, бросили одного на тонущем корабле, – потому что схватился двумя руками вдруг за голову и возопил: