Понимаете, я сейчас вспомнил, как давным-давно, в захолустном городке, был четверг, вечер, я стоял возле бойни и видел, как бык спаривается с коровой перед тем, как их вместе отправят на мясо к субботе. Не знаю и уже никогда не узнаю, почему она, моя то есть гостья, согласилась. Может, мстила любовнику. Жарко целовала меня и шептала всякие нежности… Потом послышались тяжелые шаги и кто-то грохнул кулаком в дверь. Мадам вмиг скатилась с кровати на пол и затаилась. Я уже было собрался прочесть отходную, но стало как-то не по себе перед Господом, да и зачем доставлять удовольствие насмешливому противнику? Нет-нет, и в мелодраме существуют границы жанра.
Хам на лестнице продолжал дубасить в дверь, и поразительно, что она выдержала. Потом он пустил в ход ноги. Дверь затрещала, но не поддалась. И вдруг все стихло. Отелло убрался.
Наутро я снес браслет гостьи в ломбард и на вырученные деньги купил ей платье, белье и туфли. С размерами я что-то недоучел, но ведь ей нужно было только дойти до такси – конечно, при условии, что любовник не караулит на лестнице. Все обошлось. Но что любопытно – бретер после той ночи пропал, ни на лестнице, ни еще где-нибудь я больше ни разу его не встречал.
На прощанье она поцеловала меня и просила еще пригласить, но я же не сумасшедший. Как в Талмуде сказано: «Не во всякий день случается чудо».
А вы знаете, Кафка, несмотря на свою молодость, был подвержен тем же страхам и тревогам, что мучат теперь меня, старика. Они донимали его и в сексе, и в творчестве. Он жаждал любви и бежал от нее. А написав фразу – тут же зачеркивал. Таким же точь-в-точь был и Отто Вейнингер – сумаспятивший гений. Я с ним в Вене встречался. Он сыпал афоризмами и парадоксами, одну из сентенций я никогда не забуду: «Клопов Бог не создавал». Чтобы понять смысл, надо знать Вену. А кстати, кто ж их, клопов, все же создал?
Гляньте – Бамберг явился! Вон, переваливается на своих коротеньких ножках. Не спится мертвяку в могилке! А что, недурная идейка – учредить клуб для трупов, мающихся бессонницей. Ну и чего он шатается по ночам? На кой ему все эти клубы, кабаре? Врачи махнули на него рукой еще тогда, в Берлине, но это не мешало ему трепаться с проститутками в «Романишес-кафе», ну, что при гостинице «Уолдорф-Астория», часов до четырех утра. Как-то Гранат, актер, объявил, что устраивает у себя вечеринку, настоящую оргию, и среди прочих позвал и Бамберга. При этом каждый должен был привести с собой даму – жену или подружку. Но ни той ни другой у Бамберга не было, и он заплатил проститутке за сопровождение и даже купил ей вечернее платье. Компания подобралась из интеллигенции – писатели, профессора, философы, ну и просто, по обыкновению, шаромыжники. И все, как оказалось, поступили, как Бамберг, – наняли себе бланкеток. Я тоже там был, с моей давней знакомой, актрисой из Праги. Вы Граната знаете? Мужлан. Коньяк хлещет, как содовую, может слопать в один присест омлет из десятка яиц. И только гости собрались, он все скинул с себя и пустился в пляс с потаскушками – в пику, значит, интеллектуалам. Ну, те поначалу точно к стульям прилипли и только глазами хлопали, а потом взялись рассуждать о проблемах секса: Шопенгауэр – то, Ницше – сё… Кто такого не видел, представить себе не может, сколь смешны могут быть эти гении. А тут еще Бамбергу дурно стало, позеленел весь, как юная травка, и покрылся испариной. «Жак, – сказал он мне, – я подыхаю. Ничего местечко нашел окочуриться?» Уж не знаю, что там у него прихватило, почки или желчный пузырь. Я почти вынес его на руках – и в больницу. К слову, не займете ли злотый?
– Два, берите.
– Ого! Вы ограбили Польский банк?
– Рассказ продал.
– Поздравляю. Ужинаем на пару, я угощаю…
2
Не успели мы приняться за ужин, подходит Бамберг к столу. Мелкорослый, на вид съеден чахоткой, сутулый, с кривыми ногами в лакированных туфлях и гетрах. На острой макушке рядком несколько седых волосков. Один глаз больше другого – красный, вытаращенный и, похоже, напуганный всем, на что смотрит. Ухватился за край стола костлявыми ручками и сообщает квохчущим голосом:
– Жак, я вчера дочитал «Замок» твоего приятеля, Кафки. Интересно, весьма интересно, но куда он все-таки клонит? Для грезы – слишком длинно, иносказания должны быть короткими.
Коэн поспешно проглотил свой кусок.
– Садись, – сказал он. – Мастер не обязан следовать правилам.
– Есть правила, с которыми должен считаться и мастер! Ни один роман не может быть длиннее «Войны и мира», да и тот не мешало бы подсократить. Если б Танах состоял томов этак из восемнадцати, его все забыли бы.
– В Талмуде тридцать шесть томов, а евреи помнят.
– Евреи вообще слишком многое помнят. Это наша беда. Две тысячи лет, как изгнали нас из Эрец-Исраэль, а мы все еще рвемся туда. Безрассудство, а? Если б в нашей литературе отразилось это безрассудство, она бы стала великой. Но увы, слишком избыточно в ней здравомыслия – ну и хватит об этом.
Бамберг с усилием – над бровями лоб сморщился – поднялся и, перебирая ножками, зашаркал прочь. Подошел к граммофону, поставил пластинку, какой-то танец. Всем бывающим в клубе известно было, что он уже много лет ни строчки не написал. А с недавних пор стал учиться танцам, следуя философии своего друга Митцкина, автора «Энтропии разума». Митцкин в той книге доказывал, что человеческий интеллект обанкротился, а истинная мудрость может, мол, постигнута быть исключительно через чувство.
Жак Коэн покачал головой:
– Гамлет из недомерков… Кафка боялся стать Бамбергом – потому и довел себя до смерти.
– А графиня больше не объявлялась? – спросил я.
Коэн извлек из кармашка монокль и пристроил его куда нужно.
– А если б и да? Моя жизнь – преобразование предметного мира в слова. Все вокруг – одно говорение, говорят, говорят. В этом и состоит философия Митцкина: человек кончит тем, что станет машиной по производству слов. И сам будет есть слова, пить слова, жениться на словах и, в конце концов, отравится словами. А знаете, доктор Митцкин тоже был тогда в числе приглашенных к Гранату. Получил возможность на практике проверить то, что проповедовал, и с тем же успехом мог бы написать что-нибудь вроде «Энтропии страсти».
Да, графиня еще несколько раз была у меня. Она тоже оказалась интеллектуалкой, только без интеллекта. Вся штука в том, что женщины, хоть и козыряют вовсю прелестями своей плоти, – понимают в сексе столь же мало, сколь в интеллекте.
Ну возьмите хоть мадам Чиссик. Кроме тела, у нее никогда ничего не было. Но попробовали бы вы спросить ее: что такое тело? Сейчас она безобразна, но в Праге, в те далекие дни, что-то в ней было. Я был ее артистическим посредником, она обладала неким своим, хотя и крохотным, талантом. В Праге мы заработали немного денег и встретили гения, который, казалось, только нас и поджидал. Хомо сапиенс в последней стадии самоистязания. Кафка хотел быть евреем, но не знал как. «Франц, – сказал я ему однажды, – ты молод. Живи, как живем мы все». Мне известен был в Праге один бардачок, и я уговорил Кафку вместе сходить туда. Он был еще девственником. Мне не хотелось бы сейчас говорить о девушке, с которой он был обручен. Он по горло увяз в буржуазном болоте. А у евреев, составлявших его круг, был один идеал: стать гецндинэром
[162], причем не чешским, а – немецким. Ну я и уломал его, и вот идем мы темным переулком, в районе бывшего гетто. Открываю дверь – как если б отдернул занавес. На «сцене» – все как положено: шлюхи, гости, мадам… Никогда не забуду этой минуты. Кафка затрясся, ухватил меня за рукав, отпустил, круто развернулся и – бегом, по ступенькам вниз. Я даже испугался: шею бы себе не свернул. На улице его вытошнило, как мальчишку. На обратном пути, когда мы проходили мимо синагоги, он вдруг заговорил о Гойлэме. Он верил в истинного Гойлэма и считал, что в будущем должно еще появиться не одно подобное существо. Он верил, что и вправду есть магические слова, способные превратить ком глины во что-то живое. Разве Господь, согласно каббале, не сотворил мир, когда произнес несколько священных слов? В начале было Слово.