В помещении было сумрачно, расплывчатые очертания крестообразных оконных рам выделялись на фоне мутноватой предрассветной мглы, которая туманной пеленой окутывала спящий переулок.
Вошел Гиллель, и... и странно: в руках он держал традиционную еврейскую менору, возжигаемую лишь по субботам, а его обращенное ко мне приветствие было произнесено таким будничным тоном, как будто моего прихода здесь уже
давным-давно ожидали, однако - вот уж действительно странно! - ни то ни другое меня нисколько не удивило, напротив, все казалось каким-то естественным, само собой разумеющимся и даже... привычным...
Наблюдая, как архивариус ходил по комнате, неспешно поправлял какие-то предметы, стоящие на комоде, зажигал еще один светильник - тоже праздничную семирожковую лампу! - мне вдруг бросились в глаза те особенности во внешности этого человека, которые я почему-то никогда раньше не замечал, хотя много лет живу в этом доме и встречаюсь с Гиллелем на лестнице никак не менее трех-четырех раз в неделю.
Я с удивлением отметил про себя, сколь пропорционально сложен мой сосед и сколь тонки и выразительны черты его характерно узкого лица с высоким выпуклым лбом. Что же касается возраста, то сейчас, в трепетном свете масляных ламп, он не выглядел старше меня: во всяком случае, на вид ему нельзя было дать больше сорока пяти лет.
- Извини, по моим расчетам, ты должен был явиться на несколько минут позже, - немного помедлив, сказал Гиллель и кивнул на массивные меноры, - и я не успел возжечь к твоему приходу светильники.
Подойдя к моим носилкам, он замер, взгляд его темных, глубоко посаженных глаз был устремлен чуть выше моей головы -казалось, там кто-то стоял на коленях, низко склонившись надо мной... Тот, кого я видеть не мог...
Губы архивариуса шевельнулись, он что-то беззвучно прошептал, и тотчас призрачные персты отпустили мой язык, а там и владевшее мной оцепенение стало понемногу меня оставлять. Приподнявшись на носилках, я оглянулся: никого. Итак, в комнате нас двое - Шемая Гиллель и я.
Стало быть, это его доверительно дружеское «ты» относилось ко мне! А этот более чем очевидный намек на то, что он меня -меня, в общем-то совершенно незнакомого ему человека! - ожидал?.. Странно, однако, повторю это еще раз, куда более странным и даже жутковатым явилось для меня то, что я не испытывал ни малейшего удивления по сему поводу.
Гиллель, очевидно, угадал мои мысли, так как понимающе усмехнулся, помог мне встать с носилок и, указав на стоящее рядом кресло, сказал:
- Ничего удивительного в этом нет. Чувство парализующего страха вызывают у людей только вампиричпые призраки, «кишуф»
[56]; жизнь сурова, она язвит, стирает до крови и жжет огнем, подобно грубой власянице на голом теле, но теплы, благотворны и ласковы солнечные лучи сокровенного мира - целительным бальзамом проливаются они в нашу страждущую душу.
В полной растерянности, не зная, что и сказать на такие в высшей степени необычные речи, я хранил молчание, однако архивариус, похоже, и не ждал с моей стороны каких-либо реплик; сев напротив меня, он невозмутимо продолжал:
- Вот и серебряное зеркало - какие муки пришлось бы ему претерпеть, умей оно чувствовать, подобно нам, прежде чем, от шлифованное и отполированное, обретет присущий ему блеск совершенства. Безукоризненно гладкое и сверкающее, оно без искажений, холодно и безучастно, отражает любые, самые чудовищные образы мира сего. Воистину благословен смертный, который может сказать о себе: «Я отшлифован до зеркального блеска»...
Погрузившись в свои мысли, Гиллель замолчал, однако через несколько минут я услышал, как губы его едва слышно прошептали по-еврейски: «Lischuosecho Kiwisi Adoschem»
[57]. Потом голос его обрел прежнюю силу:
- Ты явился ко мне в глубоком сне, и я, воззвав к тебе, соде ял тебя бодрствующим. В Псалтири сказано: «Тогда возгласил я в сердце моем: ныне приступаю я; десницей Всевышнего свершилось преображение сие»
[58].
Восстав с ложа своего, люди воображают, будто бы стряхнули с себя сон, и не ведомо им, что не только не проснулись они,
но и, обманутые собственными чувствами, стали легкой добычей еще более глубокого сна. Существует лишь одно истинное пробуждение - то самое, к которому стремится душа твоя. Скажи людям, что всю свою жизнь они спят, и вознегодуют они, и предадут тебя поношению, и объявят сумасшедшим, ибо не дано малым сим понять слова твои. Жестоко и бессмысленно вещать о духовном пробуждении тем, кто обречен вечному сну.
«Ты как наводнение уносишь их; они, как сон, - как трава, которая утром вырастает, утром цветет и зеленеет, вечером подсекается и засыхает»
[59].
«Кто был тот незнакомец, который посетил меня в каморке моей и передал мне каббалистическую книгу? Во сне или наяву видел я его?» - подумал я и уже собирался произнести это вслух, но Гиллель ответил мне, прежде чем мысли мои успели облечься в слова:
- Знай же, тот, кто явился тебе, - знамение, имя коему Голем, и призван сей сакральный, до времени воплощенный в тварной материи знак свидетельствовать об истинном пробуждении мертвой человеческой природы посредством сокровенной жизни в духе. Всякая креатура в мире сем есть не что иное, как предвечный символ, преоблаченный во прах!
Как все смертные, ты мыслишь внешний мир глазами. Всякий образ, который становится доступным зрению, ты пытаешься постигнуть чрез очи твои. Но помни, все зримые тобой вещи и образы были прежде тем, что люди называют призраком, просто эта призрачная реальность стала в силу тех или иных неведомых нам причин сгущаться, коагулировать, пока не выпала в осадок в виде вполне материальных объектов.
Я почувствовал, как понятия, которые прочно и надежно стояли на рейде моего сознания, вдруг сорвало с якоря и, подобно кораблям без руля и ветрил, унесло в безбрежный океан.
Гиллель как ни в чем не бывало продолжал:
- Истинно говорю тебе, пробужденный однажды во веки веков не умрет; сон и смерть суть одно и то же.
«...во веки веков не умрет?..» - и сердце мое защемило от смутной, внезапно нахлынувшей тоски.
- Две тропы бегут параллельно друг другу: стезя жизни и стезя смерти. Тебе была передана книга Иббур, и ты читал в ней. И душа твоя зачала от духа жизни...