Любой смертный мог бы подвергнуть себя этому сокровенному обращению, если бы обладал ключом. Ключ к сему таинству обретает тот, и только тот, кто сумеет осознать во сне образ собственного Я, так сказать, его оболочку, метафизическую кожу, и найдет узкую, как игольное ушко, щель между явью и глубоким сном, чрез которую сознание, подобно линяющей змее, покидает свое прежнее, изношенное линовище и, обновленное, проскальзывает на свободу.
Вот почему я предпочитаю говорить о «странствовании», а не о «сне».
Завоевание бессмертия - это борьба за монарший скипетр с облепившими нашу душу алчными призраками и голосами сирен, навевающими сладостные грезы, а ожидание королевской коронации собственного Я - ожидание грядущего во славе Мессии.
Явившийся вам «хавел герамим», «дыхание костей» каббалы, и есть тот преоблаченный в белоснежные ризы король, который должен быть коронован и помазан на царствие. Когда предвечная корона увенчает его сияющее чело, прервется надвое веревка внешних чувств - примотанная к чадящей дымовой трубе рассудка, она, подобно пуповине, связывает каждого смертного с миром сим.
Судя но всему, вам, сударь, не дает покоя мысль: как могло случиться, что я, уже не имеющий никакого отношения к этой жизни, в одну ночь превратился в кровожадного монстра? Да будет вам известно, человек - как стеклянная трубка, в которую заключены разноцветные шарики; число их обычно ограничено, для большинства людей вполне хватает одного-единственно-го - медленно и лениво катится он через всю их серую, однообразную жизнь. Обыватель не ломает себе голову: красный шарик - значит, человек «плохой», желтый - «хороший», если же их два, красный и желтый, тут уж надо держать ухо востро - от такого переменчивого характера можно ждать чего угодно. Мы, клейменные жалом гностического змия, обязаны пережить за тот краткий срок, который отведено нам пребыть на этой бренной земле, всю историю рода человеческого с сотворения мира - шарики всех цветов и расцветок один за другим пулей проносятся в стеклянном жерле, ну а когда их запас иссякает, наш дух становится настолько ясным и прозрачным, что отныне нас называют не иначе как пророками - зерцалом Господним...
Ляпондер замолчал.
Долго еще, потрясенный его исповедью, я не мог вымолвить ни слова.
- Почему же вы с таким пристрастием расспрашивали меня о событиях моей никчемной жизни, вы, рядом с которым я -
ничтожный пигмей? - обретя наконец дар речи, недоуменно вопросил я.
- Опять вы ошибаетесь, сударь, - спокойно ответствовал Ляпондер, - в духовной иерархии я нахожусь много ниже вас. А спрашивал потому, что чувствовал: вы обладаете тем единственным и последним ключом, которого мне так недостает.
- Я? Ключом? О господи!
- Да, да, именно вы! И вы мне его дали... Не думаю, что найдется сейчас на земле человек более счастливый, чем я!
Снаружи послышались звуки шагов, раздались голоса надзирателей, загремели засовы - Ляпондер даже бровью не повел.
- Гермафродит - вот тот заветный ключ, который я долго и безуспешно пытался найти. Теперь, когда он у меня в руках, я обрел наконец покой. Эти люди пришли за мной, но если бы вы знали, сударь, какая великая радость переполняет меня от счастливого сознания того, что уже скоро я достигну своей высочайшей цели...
Сквозь пелену слез, застлавшую глаза, я не мог различить лица говорившего, зато очень хорошо расслышал иронию, прозвучавшую в его голосе:
- Засим прощайте, господин Пернат, и помните: то, что завтра вздернут на виселице, - всего лишь мое старое, изношенное и обветшалое, линовище... От всей души благодарю вас, су... брат мой, вы открыли мне глаза на самое прекрасное, последнее, чего я еще не знал... Ну что же, возрадуемся и возвеселимся, ибо, истинно говорю, дело идет к свадьбе... - Человек с улыбкой божества встал и проследовал за надзирателем к дверям. - И пом ните, все это неразрывно связано с тем садистским убийством, которого я не мог не совершить... - были его последние, долетевшие уже из коридора слова, темный смысл которых так и остался для меня тайной...
Много воды утекло с того памятного дня, но всякий раз, когда на ночном небосклоне всходила полная луна, мне казалось, что вновь вижу я на грубой серой холстине тюремного тюфяка бледное, отрешенное от всего земного лицо Ляпондера.
После того как его увели, в течение нескольких дней со двора, где обычно казнили узников, доносился приглушенный шум - стучали молотки, визжали пилы - иногда работа продолжалась всю ночь напролет.
Я сразу понял, что означают эти зловещие звуки, и до самого рассвета просиживал на нарах, в отчаянии зажав уши руками.
Потом все вернулось на круги своя... И вновь дни складывались в недели, недели - в месяцы. Умерло лето, чахлая зелень в колодце двора увяла и поблекла, скорбный запах смерти и тлена исходил от сырых, заплесневелых стен.
Всякий раз, когда во время прогулки мой взгляд падал на мумифицированное древо с намертво вросшей в его кору стеклянной иконкой Пречистой Девы, вокруг которого совершалось мрачное круговращение серой человеческой массы, я невольно сравнивал его с собой - такой же иссохший труп, ну а если во мне еще и теплилась какая-то призрачная жизнь, то лишь благодаря навеки запечатлевшемуся в моей душе образу Ляпондера. Постоянно чувствовал я в себе этот величественно неподвижный лик Будды с прозрачной, лишенной морщин кожей и странной, неуловимой усмешкой, затаившейся в уголках тонко очерченных губ...
На допрос меня вызывали лишь один-единственный раз, в сентябре, - господин следователь как-то подозрительно интересовался, каким образом надлежит понимать мои слова, сказанные за несколько часов до ареста у банковского окошка, будто бы мне необходимо срочно уехать, почему я так нервничал в тот день и, наконец, с какой целью носил при себе все свои драгоценности.
Мой ответ, что я намеревался покончить с собой, вызвал лишь злорадное блеянье невидимого козла за соседним столом...
Все это время я находился в камере один и мог без помех предаваться своим печальным думам - скорбеть о Ляпондере и Харузеке, который, как подсказывал мне внутренний голос, уже давно ушел из жизни, и по-прежнему изводить себя тревожными мыслями о судьбе Мириам.
Однако ближе к октябрю моя камера наполнилась новыми заключенными: жуликоватые комми с нагловатыми
потасканными физиономиями, нечистые на руку толстобрюхие банковские кассиры, лицемерно и плаксиво скулившие о своей несчастной доле, - «жлобы позорные», как назвал бы их Черный Восатка, - мерзкое присутствие которых тут же отравило и воздух, и мое настроение.
Однажды один из этих вислозадых страстотерпцев, пыхтя от праведного возмущения, поведал о жестоком убийстве, якобы случившемся несколько месяцев назад. К счастью, преступник был немедленно пойман и, после проведенного на скорую руку дознания, благополучно казнен.
- Знаем, слыхали... Как бишь его звали? Ляпондер, кажись... Аристократишка какой-то... И как только земля носит эдакую сволочь! - подхватил какой-то субчик с подлой, шакальей мордой, приговоренный за истязание несовершеннолетних к... четырнадцати суткам заключения. - На месте преступления застукали душегуба, так он и убить-то не мог по-человечески - в комнате, говорят, все вверх дном было, девчонка, видать, отбивалась и лампу опрокинула... Ну, понятное дело, пожар, все выгорело, а тело девчонки так обуглилось, что и по сей день дознаться не могут, кто она и какого такого рода-племени... Худущая, говорят, была, кожа да кости, волосы черные, лицо узкое - вот и все, что медсина установила. И насильник этот до последнего язык за зубами держал - его и так и эдак, а он молчит, как воды в рот набрал, - не желают они, видите ли, имя убиенной называть... Эх, дали бы его мне, он бы у меня соловьем запел - ужо я бы с него с живого шкуру спустил и перцем посыпал... Вот они, блаародные господа! Одно слово -убивцы, им всем человека погубить что стакан воды выпить... Как будто по-другому незя девку от себя отвадить, - добавил он, цинично осклабившись.