Когда его привели к графу Панину, он совершенно наивно признался, на первом же допросе, что он – донской казак, назвал место своего рождения, сказал, что женат на дочери донского казака, что у него трое детей, что во время этих смут он женился вторично на другой, что братья и племянники его служат в первой армии, что он сам в ней служил, участвовал в двух первых походах против Порты и пр., и пр.
Так как у генерала Панина в войске немало донских казаков и так как войска этой национальности ни разу не клевали на крючок этого разбойника, то все сказанное было тотчас же проверено через земляков Пугачева. Хотя он не знает ни читать, ни писать, но, как человек, он крайне смел и решителен. До сих пор нет ни малейших данных предполагать, чтоб он был орудием какой-либо державы или чтобы он следовал чьему-либо вдохновению. Приходится предполагать, что г. Пугачев сам хозяин-разбойник, а не лакей какой-нибудь живой души.
После Тамерлана, я думаю, едва ли найдется кто-либо другой, кто более истребил рода человеческого. Во-первых, он вешал без пощады и всякого суда всех лиц дворянского рода: мужчин, женщин и детей, всех офицеров, всех солдат, какие ему только попадали в руки; ни единое местечко, по которому он прошел, не избегло расправы его; он грабил и опустошал даже те места, которые, чтобы избегнуть его жестокостей, пытались заслужить его расположение добрым приемом: никто не был у него безопасен от разбоя, насилия и убийства.
Но что покажет вам хорошо, как далеко может обольщаться человек, – это то, что он осмеливается еще питать кое-какие надежды. Он воображает, что ввиду его отваги я могу его помиловать и что свои прошлые преступления он мог бы загладить своими будущими услугами. Рассуждение его могло бы оказаться правильным, и я могла бы простить его, если б содеянное им оскорбляло меня одну; но дело это – дело, затрагивающее государство, у которого свои законы. […]
Светлейшему князю Г. А. Потемкину-Таврическому
[143]
Господин генерал-поручик и кавалер. Вы, я чаю, столь упражнены глазеньем на Силистрию
[144], что Вам некогда письма читать. Я хотя и по сю пору не знаю, преуспела ли Ваша бомбардирада, но, тем не менее, я уверена, что все то, чего Вы сами предприемлете, ничему иному приписать не должно, как горячему Вашему усердию ко мне персонально и вообще к любезному Отечеству, которого службу Вы любите.
Но как с моей стороны я весьма желаю ревностных, храбрых, умных и искусных людей сохранить, то Вас прошу попусту не даваться в опасности. Вы, читав сие письмо, может статься, сделаете вопрос, к чему оно писано? На сие Вам имею ответствовать: к тому, чтоб Вы имели подтверждение моего образа мысли об Вас, ибо я всегда к Вам весьма доброжелательна.
Декабря 4 числа 1773 г.
Скажите и бригадиру Павлу Потемкину
[145] спасибо за то, что он хорошо турок принял, когда они пришли за тем, чтоб у Вас батарею испортить на острову.
Чистосердечная исповедь
Марья Чоглокова, видя, что за девять лет [супружества] обстоятельства остались теми же, какими были до свадьбы, и будучи от покойной государыни часто бранена, что не старается их переменить, не нашла иного способа, как обеим сторонам сделать предложение, чтобы выбрали по своей воле из тех, кого она предложит.
Одна сторона выбрала вдову Грот, которая ныне за арт[иллерии] генер[ал]-пору[чиком] Миллером, а другая – Сер[гея] Салтыкова, больше из-за видимой его склонности и по уговору мамы, которая видела в том великую необходимость.
По прошествии двух лет С[ергея] С[алтыкова] послали посланником, ибо он себя нескромно вел, а Марья Чоглокова уже не была в силах удержать его при дворе. По прошествии года и великой скорби приехал нынешний кор[оль] Пол[ьский], которого совершенно не заметили, но добрые люди своими пустыми подозрениями заставили догадаться, что он есть на свете, что глаза его отменной красоты и что он их обращал (хотя так близорук, что далее носа не видит) чаще в одну сторону, нежели в другую. Сей был любезен и любим от 1755 до 1761.
Но трехлетняя отлучка, то есть с 1758, и старания кн[язя] Гр[игория] Григорьевича[Орлова], которого опять-таки добрые люди заставили приметить, переменили образ мыслей. Сей бы век остался, если б сам не скучал. Я сие узнала в самый день его отъезда на конгресс из Царского Села и просто сделала заключение, что о том узнав, уже доверия иметь не смогу – мысль, которая жестоко меня мучила и заставила сделать из дешперации
[146] кое-какой выбор, во время которого и даже до нынешнего месяца я более грустила, нежели сказать могу, и иногда, более тогда, когда другие люди бывают довольные, всякое приласканье во мне слезы возбуждало, так что я думаю, что от рождения своего я столько не плакала, как сии полтора года.
Сначала я думала, что привыкну, но что далее, то хуже, ибо с другой стороны месяца по три дуться стали, и признаться надобно, что никогда так довольна не была, как когда осердится и в покое оставит, а ласка его меня плакать принуждала.
Потом приехал некто богатырь. Сей богатырь по заслугам своим и по всегдашней ласке прелестен был так, что услыхав о его приезде, сразу говорить стали, что ему тут поселиться, а того не знали, что мы письмецом сюда призвали его неприметно, однако же с таким внутренним намерением, чтоб не вовсе слепо по приезде его поступать, но разбирать, есть ли в нем склонность, о которой мне Брюсша сказывала и которую давно многие подозревали, то есть та, которую я желаю, чтоб он имел.
Ну, госп[один] Богатырь, после сей исповеди могу ли я надеяться получить отпущение грехов своих. Изволишь видеть, что не пятнадцать, но третья доля из сих: первого поневоле да четвертого из дешперации, думаю, на счет легкомыслия поставить никак не можно; о трех прочих, если точно разберешь, Бог видит, что не от распутства, к которому никакой склонности не имею, и если б я в участь получила смолоду мужа, которого бы любить могла, я бы вечно к нему не переменилась.
Беда та, что сердце мое не хочет быть ни на часу без любви. Сказывают, такие пороки людские покрыть стараются, будто сие происходит от добросердечия, но статься может, что подобная диспозиция сердца более есть порок, нежели добродетель. Но напрасно я сие к тебе пишу, ибо после того взлюбишь или не захочешь в армию ехать, боясь, чтоб я тебя позабыла. Но, право, не думаю, чтоб такую глупость сделала, и если хочешь на век меня к себе привязать, то покажи мне столько же дружбы, как и любви, а наипаче люби и говори правду.